Распутин
Шрифт:
Наутро старый храм был переполнен молящимися. Все принарядились, и лица сияли радостным ожиданием. И торжественно шла обедня, и золотило солнце потускневшую вязь старинной летописи по закоптевшим стенам, и стройно и вдохновенно пел прекрасный девичий хор…
— Со страхом Божиим и верою приступите… — благоговейно проговорил отец Феодор.
Золотая чаша рдела в лучах солнца, и тихим светом сияло над ней изможденное лицо священника. Раньше его очень соблазнял этот момент богослужения, но теперь он радостно принял и его: ведь это только красивый символ приобщения к христианской истине… Пестрой взволнованной чередой теснились причастники к сияющей чаше, а отец Феодор невольно искал среди них вчерашнюю девушку.
Толпа причастников уже редела, а ее все не было. «Неужели смалодушествовала? — подумал отец Феодор. — Неужели, сказав в ночи о себе столько страшного, при свете дневном убоялась она показаться?» И вдруг заметил он ее: она стояла самой последней. И резко мелькнула мысль: почему последней? Уж не побоялась ли она передать другим страшную болезнь свою? И раньше мысль эта тяжко оскорбила бы его: из святой чаши не может выйти нечистоты. Теперь же его тронула эта думка несчастной девушки, которую он угадал. А она уже стояла, не подымая глаз, пред сияющей чашей.
— Ваше имя?
— Ирина…
— Причащается раба Божия Ирина во оставление грехов и жизнь вечную… — тепло проговорил священник, и когда девушка приняла причастие, он тепло улыбнулся глазами и ласково и тихо сказал: — Поздравляю вас…
Мать Таисия, игумения, уже пожилая женщина из подгорных крестьянок, имела ум открытый и прямой и сердце простое и теплое. Когда отец Феодор, отдохнув немножко после обедни, явился к ней ходатаем за несчастную девушку и, осторожно выбирая выражения, стал рассказывать матери Таисии ее страшную повесть, та смотрела на него молча своими серыми строгими глазами и от времени до времени крестилась.
— Оттолкнуть ее, отец, было бы грех… — своим низким контральто сказала она наконец. — Об этом и говорить нечего… Но… — затруднилась она, — как же… болезнь-то ее? Как лечить ее? Как скрыть?
— Я думал об этом… — сказал отец Феодор. — Я попрошу заняться ею Эдуарда Эдуардовича. Он хорошей души человек…
— Это вы хорошо придумали… — отозвалась игуменья. — Наши очень болтливы. И рады будут позлословить об обители. А на этого положиться можно…
— А что касается до сестер, то она побережется… — прибавил отец Феодор. — Она девушка разумная…
— Разумная, а что наделала… — вздохнула мать Таисия и тепло взглянула на свой осиянный лампадами иконостас. — Нынче и разум-то стал какой-то чудной…
Отец Феодор отправился в гостиницу. Сидевшая у окна Ирина — она читала Евангелие — сама вышла к нему навстречу в коридор. Священник ласково улыбнулся ей. Он вошел в ее номер, плотно прикрыл за собою дверь и тихо сказал:
— Я очень счастлив сообщить вам, что мать игумения с радостию принимает вас в обитель… Теперь вы должны навестить ее, чтобы обо всем переговорить. Знаю, что трудно будет вам, но когда-нибудь сделать этот шаг нужно же — так уж лучше сразу. И потом при мне вам, может быть, будет легче… Пойдемте…
— От всего сердца благодарю вас, батюшка… — сказала Ирина взволнованно. — Но у меня есть еще небольшая просьба к вам и к матери игумений: у меня в городе здесь есть и родственники и… вообще близкие люди. Так мне хочется, чтобы никто из них не знал обо мне ничего. Пусть все старое умрет навсегда…
И она, сдерживая дрожание губ, печально потупилась…
— Хорошо… Все, что можно, будет сделано… — сказал отец Феодор. — Но все же как пастырь духовный я предупреждаю вас накрепко: не торопитесь с последними обетами…
Она вся вспыхнула.
— Как же могу я… такая… торопиться? — едва пролепетала она и — горько заплакала…
VIII
КОНЕЦ ПОДВЯЗЬЯ
Пребывание в родной деревне становилось для Сергея Терентьевича все тяжелее, все невыносимее. Лесной край шумел недобрым шумом. Слухи один другого нелепее и глупее ходили по деревням и баламутили
Сергей Терентьевич сидел у себя за столом, подбирая материалы для одной статьи, которая давно уже просилась у него на бумагу, как вдруг дверь отворилась и в избу торопливо и развязно вошел младший учитель Василий Артамонович. Он тоже был уже кем-то и как-то выбран в разные комитеты, комиссии, союзы, депутаты, украшал себя всегда красным бантом, шапку носил набекрень и все носился по волости туда и сюда, требуя себе обязательно пару земских, и когда мужики кланялись ему недостаточно низко, он обижался. Они звали его промежду себя Васькой, стервецом, сволочью, презирали его, но за поклоном не стояли: от поклона голова не отвалится, а черт его там знает, может, он в какое начальство теперь произойдет… Школу Васька совсем забросил, как, впрочем, и другой учитель, Алексей Васильевич, который теперь, благодаря развалу, очень бедствовал и, торжественно гудя церковные песни, все шатался по деревням, стараясь добыть у мужиков то мучки, то крупки, то картошки. Но мужички давали туго…
— А я к вам, Сергей Терентьевич! — развязно бросил Васька.
— В чем дело? — хмуро отозвался хозяин.
— Да вот в волости у нас в воскресенье опять митинг назначен, и попросили выступить меня… — сказал тот. — Нет ли у вас партийных программок? Подзубрить маленько надо бы, а то, черт его знает, пожалуй, все перепутаешь… Ха-ха-ха…
— Да где же взять их теперь, программок-то? — отвечал Сергей Терентьевич, с любопытством глядя на него. — Вероятно, партии будут теперь пересматривать свои программы и внесут большие изменения в них: то, что годилось при старом режиме, теперь уже устарело…
— Ах, черт… Как же быть? Может, у вас остались какие после тысячу девятьсот пятого?
— Нет, ничего нет…
— Ах, черт… Так, пожалуй, все еще перепутаешь… — задумался тот и вдруг живо встряхнул своей сухенькой головкой. — Ну ничего, как-нибудь выкрутимся. Стой! Бац! Гениальная мысль! Слетаю-ка я сейчас в город: там,конечно, что-нибудь найдется… Прощайте, бегу… А в воскресенье вы непременно приезжайте в волость — все сознательные люди должны объединиться теперь и действовать сообща…