Расшифрованный Гоголь. «Вий», «Тарас Бульба», «Ревизор», «Мертвые души»
Шрифт:
В статье «Гоголь и его последняя книга» (1847) другой влиятельный критик и поэт, А. А. Григорьев, утверждал, что в «Вие» у Гоголя «вся природа его страны говорит с ним шелестом трав и листьев в прозрачную летнюю ночь, и где между тем в тоске безысходной, в замирании сердца мчащегося с ведьмою по бесконечной степи философа Хомы слышится невольно тоска самого художника, переходящая и на читателя».
Через несколько десятилетий после смерти Гоголя образы «Вия» привлекли внимание русских философов, оценивших их пророческую глубину и философичность. В. В. Розанов писал об авторе «Вия», что «Гоголь – какой-то кудесник. Он создал третий стиль. Этот стиль назвали «натуральным». Но никто, и Пушкин не создавал таких чудодейственных фантазий, как Гоголь. «Вий» и «Страшная месть» суть единственные в русской литературе, по фантастичности вымысла, повести, и притом такие, которым автор сообщил живучесть, смысл, какое-то странное доверие читателя и свое».
Русский философ Алексей Федорович Лосев (1893–1988), живший в основном в советское время, в «Диалектике мифа» (1929) использовал образы «Вия» для иллюстрации противоположности мифологии и метафизики: «Я приведу замечательный пример одного мифического изображения;
Некая «бабуся» с страшным блеском в глазах приближается к Хоме. «Философ хотел оттолкнуть ее руками, но, к удивлению, заметил, что руки его не могут приподняться, ноги не двигались; и он с ужасом увидел, что даже голос не звучал из уст его: слова без звука шевелились на губах. Он слышал только, как билось его сердце; он видел, как старуха подошла к нему, сложила ему руки, нагнула ему голову, вскочила с быстротою кошки к нему на спину, ударила его метлою по боку, и он, подпрыгивая, как верховой конь, понес ее на плечах. Все это случилось так быстро, что философ едва мог опомниться и схватить обеими руками себя за колени, желая удержать ноги, но они, к величайшему изумлению его, подымались против воли и производили скачки быстрее черкесского скакуна. Когда уже минули они хутор и перед ними открылась ровная лощина, а в стороне потянулся черный, как уголь, лес, тогда только сказал он сам себе: «Эге, да это ведьма!» «Он чувствовал какое-то томительное, неприятное и вместе сладкое чувство, подступавшее к его сердцу». Далее ему видится какая-то русалка. «Она оборотилась к нему, – и вот ее лицо, с глазами светлыми, сверкающими, острыми, с пеньем, вторгавшимся в душу, уже приближалось к нему, уже было на поверхности и, задрожав сверкающим смехом, удалялось: и вот она опрокинулась на спину, – и облачные перси ее, матовые как фарфор, непокрытый глазурью, просвечивали перед солнцем по краям своей белой эластически-нежной окружности. Вода в виде маленьких пузырьков, как бисер, осыпала их. Она вся дрожит и смеется в воде… Видит ли он это или не видит? Наяву ли это или снится? Но там что? Ветер или музыка? Звенит, звенит, и вьется, и подступает, и вонзается в душу какою-то нестерпимою трелью. Что это? думал философ Хома Брут, глядя вниз, несясь во всю прыть. Пот катился с него градом. Он чувствовал бесовски-сладкое чувство, он чувствовал какое-то пронзающее, какое-то томительно-страшное наслаждение. Ему часто казалось, что будто сердца уже вовсе не было у него, и он со страхом хватался за него рукою».
Гоголь проявляет во всем этом отрывке не просто поэтическую, но именно мифическую интуицию, давая гениальным образом целую гамму мифических настроений. И мы прекрасно понимаем, что это экстатическое состояние, доводящее до сердечного припадка и до мистически-сексуального бреда, очень мало имеет общего с метафизикой, которая тоже как-то говорит о «сверх-чувственном», но которая не имеет и следа этих реальных, этих чувственных, часто почти животных аффектов».
Гоголь принял во внимание замечание насчет невозможности подробно нарисовать привидения и при переиздании повести в 1842 году характеристику нечисти сильно сократил. В первоначальном же тексте Хома Брут видел страшных спутников Вия: «Он, потупив голову, продолжал заклинания и слышал, как труп опять ударил зубами и начал махать рукой, желая схватить его. Возведши робкий взгляд на него, он заметил, что он ловил совершенно не там, где он стоял, и что труп не мог его видеть. Неуспех, казалось, приводил мертвую в бешенство. Она хлопнула зубами и, ставши на середину, опять топнула своею ногой. Этот звук раздался совершенно беззвучно; уста ее искривились и, казалось, произносили какие-то невнятные слова. И философ услышал, что стены церкви как будто заныли. Странный ропот и пронзительный визг раздался над глухими сводами; в стенах окон слышалось какое-то отвратительное царапанье, и вдруг сквозь окна и двери посыпалось с шумом множество гномов, в таких чудовищных образах, в каких еще не представлялось ему ничто, даже во сне. Он увидел вдруг такое множество отвратительных крыл, ног и членов, каких не в силах бы был разобрать обхваченный ужасом наблюдатель! Выше всех возвышалось странное существо в виде правильной пирамиды, покрытое слизью. Вместо ног у него было внизу с одной стороны половина челюсти, с другой другая; вверху, на самой верхушке этой пирамиды, высовывался беспрестанно длинный язык и беспрерывно ломался на все стороны. На противоположном крылосе уселось белое, широкое, с какими-то отвисшими до полу белыми мешками вместо ног; вместо рук, ушей, глаз висели такие же белые мешки. Немного далее возвышалось какое-то черное, все покрытое чешуею, со множеством тонких рук, сложенных на груди, и вместо головы вверху у него была синяя человеческая рука. Огромный, величиною почти со слона, таракан остановился у дверей и просунул свои усы. С вершины самого купола со стуком грянулось на средину церкви какое-то черное, все состоявшее из одних ног; эти ноги бились по полу и выгибались, как будто бы чудовище желало подняться. Одно какое-то красновато-синее, без рук, без ног протягивало на далекое пространство два своих хобота и как будто искало кого-то. Множество других, которых уже не мог различить испуганный глаз, ходили, лежали и ползали в разных направлениях: одно состояло только из головы, другое из отвратительного крыла, летавшего с каким-то нестерпимым шипеньем. Хома зажмурил глаза и не имел духу уже взглянуть. Он слышал только, что весь этот сонм ищет, его и прерывающимся голосом, собрав все, что только знал, читал свои заклинания. Пот ужаса выступил на его лице. Ему казалось, что он умрет от одного только страха, когда нога какого-нибудь из этих чудовищ прикоснется до него отвратительною своею наружностью. Уже он видел, как одно из чудовищ протянуло свои длинные хоботы и уже один из них проникнул за черту… Боже… Но крикнул петух: все вдруг поднялось и полетело сквозь двери и окна».
Но, удивительное дело, все столь подробно прописанные чудовища вселяют меньший ужас, чем одна ожившая панночка или жуткий карлик Вий.
Иным в первой редакции был и финал повести: «Вдруг… среди тишины… он слышит опять отвратительное царапанье, свист, шум и звон в окнах. С робостию зажмурил он глаза и прекратил на время чтение. Не отворяя глаз, он слышал, как вдруг грянуло об пол целое множество, сопровождаемое разными стуками глухими, звонкими, мягкими, визгливыми. Немного приподнял он глаз свой и с поспешностию закрыл опять: ужас!.. это были все вчерашние гномы; разница в том, что он увидел между ими множество новых. Почти насупротив его стояло высокое, которого черный скелет выдвинулся на поверхность и сквозь темные ребра его мелькало желтое тело. В стороне стояло тонкое и длинное, как палка, состоявшее из одних только глаз с ресницами. Далее занимало почти всю стену огромное чудовище и стояло в перепутанных волосах, как будто в лесу. Сквозь сеть волос этих глядели два ужасные глаза. Со страхом глянул он вверх: над ним держалось в воздухе что-то в виде огромного пузыря с тысячью протянутых из середины клещей и скорпионных жал. Черная земля висела на них клоками. С ужасом потупил он глаза свои в книгу. Гномы подняли шум чешуями отвратительных хвостов своих, когтистыми ногами и визжавшими крыльями, и он слышал только, как они искали его во всех углах. Это выгнало последний остаток хмеля, еще бродивший в голове философа. Он ревностно начал читать свои молитвы. Он слышал их бешенство при виде невозможности найти его. «Что, если, – подумал он, вздрогнув, – вся эта ватага обрушится на меня?..»
«За Вием! пойдем за Вием!» – закричало множество странных голосов, и ему казалось, как будто часть гномов удалилась. Однако же он стоял с зажмуренными глазами и не решался взглянуть ни на что. «Вий! Вий!» – зашумели все; волчий вой послышался вдали и едва, едва отделял лаянье собак. Двери с визгом растворились, и Хома слышал только, как всыпались целые толпы. И вдруг настала тишина, как в могиле. Он хотел открыть глаза; но какой-то угрожающий тайный голос говорил ему: «Эй, не гляди!» Он показал усилие… По непостижимому, может быть происшедшему из самого страха, любопытству глаз его нечаянно отворился:
Перед ним стоял какой-то образ человеческий исполинского роста. Веки его были опущены до самой земли. Философ с ужасом заметил, что лицо его было железное, и устремил загоревшиеся глаза свои снова в книгу.
«Подымите мне веки!» – сказал подземным голосом Вий – и все сонмище кинулось подымать ему веки. «Не гляди!» – шепнуло какое-то внутреннее чувство философу. Он не утерпел и глянул: две черные пули глядели прямо на него. Железная рука поднялась и уставила на него свой палец: «Вот он!» – произнес Вий – и все что ни было, все отвратительные чудища разом бросились на него… бездыханный, он грянулся на землю… Петух пропел уже во второй раз. Первую песню его прослышали гномы. Все скопище поднялось улететь, но не тут-то было: они все остановились и завязнули в окнах, в дверях, в куполе, в углах и остались неподвижно… В это время дверь отворилась и вошел священник, прибывший из отдаленного селения для совершения панихиды и погребения умершей. С ужасом отступил он, увидев такое посрамление святыни, и не посмел произносить в ней слова Божьего.
И с тех пор так все и осталось в той церкви. Завязнувшие в окнах чудища там и поныне. Церковь поросла мохом, обшилась лесом, пустившим корни по стенам ее; никто не входил туда и не знает, где и в какой стороне она находится».
Обращает на себя внимание то, что по дороге к хутору старухи-ведьмы Хома Брут не раз поминает черта: «Что за черт! – сказал философ Хома Брут, – сдавалось совершенно, как будто сейчас будет хутор»; «Ей-богу! – сказал, опять остановившись, философ. – Ни чертова кулака не видно». Любопытно, что «чертовым кулаком» называет Тарас Бульба плохого кошевого, не желающего вести запорожцев на войну. Только там слово «кулак» употреблено в переносном смысле – для обозначения богатея, крепко держащегося за свое добро. В этом же качестве уже в «Мертвых душах» это слово употреблено по отношению к Собакевичу, самому богатому и самому жадному из встреченных Чичиковым помещиков. В «Вие» же выясняется, что бурсаки сбились с пути, и, получается, сам черт привел их к хутору ведьмы.
В какой-то мере происшедшее с Хомой Брутом может рассматриваться как наказание за то, что он, после того как освободился святыми молитвами от оседлавшей его ведьмы, согрешил в Киеве с молодой вдовой, польстился на ее угощение и золотые. Да и вообще частенько грешил с молодыми вдовушками. А на ведьмином хуторе даже стащил у товарища ворованного вяленого карася. Правда, карась, как известно, рыбка рождественская, богоугодная. И, как знать, может, она-то и помогла тогда бурсаку вырваться из цепких объятий ведьмы.
Ректор бурсы, передавая Хоме последнюю волю дочери сотника, одного из богатейших людей Киевщины, насчет того, чтобы отходные молитвы по ней в течение трех дней после смерти читал именно он, Брут, тоже обильно чертыхается: «Послушай, domine Хома! – сказал ректор (он в некоторых случаях объяснялся очень вежливо с своими подчиненными), – тебя никакой черт и не спрашивает о том, хочешь ли ты ехать или не хочешь. Я тебе скажу только то, что если ты еще будешь показывать свою рысь да мудрствовать, то прикажу тебя по спине и по прочему так отстегать молодым березняком, что и в баню не нужно будет ходить…» – «Вишь, чертов сын! – подумал про себя философ, – пронюхал, длинноногий вьюн!»
Забавно, что domine, означающее здесь «уважаемый, сударь, господин», служит также для обозначения Господа у католиков. Так почти пародийно в речи ректора соседствуют Бог и черт. Это предвещает грядущую схватку с нечистой силой, в которой философ выступает носителем слова Божьего, над которым хочет поглумиться ведьма-панночка.
Панночка во гробе необыкновенно красива. «Такая страшная, сверкающая красота!» – восклицает повествователь. Наверное, отталкиваясь от этой мысли Гоголя, Достоевский пришел к своей идее о красоте как о «страшной силе», которая может как погубить, так и духовно возродить человека. У гоголевской панночки красота ледяная, мертвящая: «В самом деле, резкая красота усопшей казалась страшною. Может быть, даже она не поразила бы таким паническим ужасом, если бы была несколько безобразнее. Но в ее чертах ничего не было тусклого, мутного, умершего. Оно было живо, и философу казалось, как будто бы она глядит на него закрытыми глазами». Бруту даже кажется, будто с ресницы у нее сорвалась слеза и оставила свой след на щеке, но при ближайшем рассмотрении она оказывается запекшейся каплей крови.