Расшифровано временем(Повести и рассказы)
Шрифт:
Шли дни, недели, история с Семеном удалялась в прошлое, все были поглощены преддемобилизационной суетой и понимали, что дальнейшие поиски Семена и всякие расследования уже бессмысленны: живой человек так долго отсутствовать не может.
В один из дней Виктор подал рапорт с просьбой о демобилизации — спешил. Я не возражал. Спросил у него, как быть: что напишем матери Семена — Ольге Ильиничне? Как объясним ей? Но у Витьки в таких случаях совет бывал один: «Надо подождать немного. А там видно будет…»
Все вещи Семена пока оставались у меня, а бумаги, какие были у него в вещмешке — письма
20 мая батальон вывели из лесу окончательно, и нас сменили войска НКВД…
«19 мая, в субботу, я остался вовсе один: Готтлебен и Лаук бросили меня. Ушли они на рассвете, когда я спал, сваленный усталостью после тяжелого ночного перехода по болотам. Понимаю, что был им в тягость, тем более полуслепой: накануне ночью, зацепившись за корягу, я упал и сломал дужки очков.
Готтлебен и Лаук двинулись продолжать свою войну. „Убивать, пока еще есть время“, — как-то сказал Готтлебен и с удовольствием глянул на здоровенного Лаука, обвешанного оружием. Они подошли друг другу и, конечно, презирали меня.
Если их не убьют, когда-нибудь они расскажут о своем благородстве: уходя, они оставили мне три банки консервов, галеты, котелок, спички, компас, шмайсер с полным магазином, нож и бинокль.
Как ни странно, я не испытал ни сожаления, ни страха от одиночества. Я мог теперь сам принимать решения.
На закате вышел к опушке и услышал стук. Взял бинокль, выглянул из-за кустов. На зеленой поляне стояли ульи, паслась стреноженная лошадь, возле большого сарая у телеги сидел крестьянин и обтесывал топором длинную жердь, примерял ее к телеге — наверное, мастерил оглоблю. Я смотрел на его коричневые, как мореное дерево, огромные руки, сжимавшие топорище, видел налитые усталостью и силой узлы вен. Звенел острый топор, стесывая с жерди лишнее. Крестьянин делал свою работу. Давно я не видел работающего человека. По бокам этой оглобли потом встанут кони, и он поедет в поле убирать картошку или хлеб. Этим он занимается всю жизнь — естественным и вечным делом.
Тюкал топор, отслаивал щепу. Рука, сжимавшая его, была точной, верной в расчете, привычно трудившаяся для жизни. Густав Цоллер был убит возле хутора таким же топором, размозжившим ему череп. Тюк-тюк, — звенел, взблескивая в низких лучах солнца, топор в тяжелой вдохновенной руке. Как могла такая рука подняться, занести топор, когда перед нею оказалась не жердь, а лицо человека?! За что? Только ли потому, что человек этот был немец? Но Густав был тихий и не злой человек. Вот вопрос, на который надо ответить! Но надо ли? Смогу ли я правильно ответить, не ошибившись, не осквернив при этом память Цоллера и не осудив в душе безвинно того, кто поднял на него топор?! Но кто-то же виноват в том, что топор, каким так любовно делал крестьянин свою мирную, нужную для жизни работу, опустился на голову Цоллера — отца семейства, тихого, трусоватого мекленбуржца?..
Потом
Записью за 19 мая 1945 года завершается часть дневника Конрада Биллингера, переданная мне его сыном. Биллингер-старший, пожалуй, сказал в нем все, что хотел сказать, и сделал это, видимо, честно, ничего не умаляя и не прибавляя, хотя и беллетризировал свои записи спустя почти тридцать лет.
Донимает меня одна мысль: что сказал бы Лосев, прочитав оба дневника — Биллингера и мой? Что сказал бы он на этот раз? Но мне никто не ответит.
Виктор демобилизовался в июле 1945-го, я — месяцем позже. По относительно свежим следам я съездил на тот перегон, где разбомбило эшелон, в котором ехала Лена. Под насыпью в высокой августовской траве еще валялись остовы обгоревших вагонов и заржавевшие колесные тележки. Вот все, что я нашел тогда, но и позже к этому так ничего и не прибавилось…
За два дня до Алькиного отъезда в Дрезден она с Женей заявилась ко мне.
— На последнюю консультацию, — сказала Алька, заложив руки за спину и вымеривая длинными шагами паркетины вдоль книжных полок.
— Ты чего еще в сапогах? Вроде сухо уже, — сказал я.
— Не везде.
— Она считает, что сапоги ей очень идут в любую погоду, — засмеялся Женя.
— Да, в них у меня ноги еще красивее. А ты лицемер, Копылов. И вообще помолчи, мы сейчас будем заниматься делом. — Она подала мне бумажку. — Это мой вопросник. Ты, пожалуйста, растолкуй подробней обо всем, что я здесь нацарапала. Если попадутся глупости, пропусти…
Я начал отвечать. Женя сидел в кресле, внимательно слушал, покусывая губу, иногда задавал вопросы. Они отличались от Алькиных, в них не было праздного интереса к загранице, формулировал их четко и емко, и мне приходилось отвечать обстоятельно. Мне показалось, что вопросы его возникли не только что. Для парня его возраста подобный интерес к немцам был для меня непривычным.
— А вы хорошо знаете немцев, — сказал он мне потом. — Но это все от впечатлений последующих и рациональная их оценка. А вот что вы испытали, когда впервые ехали туда, когда впервые ступили на ту землю спустя четверть века после войны?
— Сложно пересказать, как всякие эмоции.
— Ладно, согласен… Формулы для эмоций губительны… И со всем, что вы скажете, я заранее согласен, пойму, — горячо сказал он, даже встал и сильно потер ладонями лицо. — Одного никогда не пойму…
— Что ты пристал! — перебила его Алька. — Далось тебе это…
— Далось, Алюша, далось… Погоди… Вот чего я не пойму. Для каждого понятия добра и зла ясны в самых элементарных проявлениях. Скажем, один ограбил другого, случайно даже убил. Совершено зло, оправдать его нельзя, но можно искать мотивы хоть личностного характера. А есть ведь зло в чистом, выделенном виде, истинное, самое обнаженное! Например, уничтожение сотен тысяч людей в печах концлагерей. Откуда оно? Вот чего я никак не уразумею.