Рассказ о непокое
Шрифт:
В этих моих воспоминаниях нет ни возможности, ни смысла подробно останавливаться на этих трудных процессах — пытливый читатель найдет их анализ и оценку в современных литературоведческих изданиях и в истории литературы, здесь речь — о Рыльском, и я возвращаюсь к нему, тем паче что случай с Рыльским, думается мне, дает справедливую оценку этим явлениям.
Вспоминаю одно из собраний.
Приглашен был весь писательский и вообще творческий актив — несколько сот человек, речь — о Рыльском, Яновском, Сенченко.
Мы с Рыльским вошли в зал вместе — чуть-чуть, на одну-две минуты припозднившись, так как докуривали папиросы в коридоре. Все уже заняли свои места ближе
Страшная то была речь. Относительно величаво-поэтического, гордо-патриотического слова "Я — син країни Рад" [25] ставился вопрос: каких рад? Ведь была и Центральная рада!.. Точно такие же… — не подберу слова для характеристики — заушательские, что ли, комментарии давались и по поводу прозы Яновского. И, наконец, прямо в лицо Рыльскому было брошено: петлюровец!
25
"Я — сын страны Советов" (укр).
Надо ли говорить, как чувствовали себя Рыльский, Яновский, Сенченко! Как воспринимали это все остальные писатели в зале?
Мы раздумывали, да и говорили тогда между собой: как могло это произойти, как можно было допустить такую несправедливость, как — в конце концов — можно было дойти до такой нелепости?
Ясно было одно: оратор, кидавшийся такими фразами, в своих представлениях об Украине и совершающихся там общественно-политических процессах застрял на том периоде (вторая половина двадцатых годов), когда шла еще борьба с вооруженным контрреволюционным врагом — петлюровщиной, когда и на идейном фронте происходили сложные процессы преодоления влияний разгромленной националистической идеологии. По-видимому, осведомленность его в области украинской литературы ограничивалась тем же периодом, застыв на уровне "рапповщины". Он не знал и не видел тех процессов, которые произошли в литературе за минувшие после того четверть века. И из этих своих "представлений", из этих "сведений" и делал теперь свои выводы.
Словом, товарищи, и среди них первый — Рыльский, были изничтожены. Поставлен крест на их творческой жизни.
Мы сидели с Максимом Фаддеевичем рядом — он молчал и смотрел себе под ноги. Только вынимал из кармана папиросу, разминал табак и снова прятал в карман: курить в зале было нельзя. Я смотрел на него сбоку — он был смертельно бледен.
Что делать дальше? Что будет завтра?
Рыльский вдруг встал и громко — перед всеми — заявил, что никогда ни в какой форме не имел ничего общего с какой бы то ни было формацией национализма.
Мы вышли вместе и грустно распрощались.
Но на следующее утро Максим Фаддеевич пришел ко мне. Он попросил рюмку водки и долго молча курил. Потом сел к моему столу и стал писать.
Сознаться? Без сантиментов? У меня мелькнула тогда страшная мысль: Максим Фаддеевич пишет прощальное письмо…
Он писал недолго и встал, чтобы пожать руку, попрощаться. Записанное осталось на столе.
То было стихотворение. Не знаю, только ли сейчас сложились строки этого стихотворения или, может быть, еще вчера, ночью, в минуты публичного, несправедливого грубого бичевания. Неважно. Вот это стихотворение — сделанная тогда рукой Максима запись сохранилась у меня и доныне:
Коли тривоги життьової Тебе охопить вітер злий,— По вінця сили трудової У серце стомлене налий. Нехай не виє самотина, Як лютий пес за ворітьми: Скажи крізь муку — я людина! Скажи крізь горе — я з людьми!А между тем писатель, на голову которого пали такие страшные обвинения в национализме, был одним из ярких певцов интернационализма и дружбы народов.
Вспомним любовь Рыльского к братским литературам, в первую очередь — к русской, и о том, как много сделал он для распространения этой любви среди украинских читателей, для расширения и укрепления реальных творческих связей между литературами и вообще культурами русской и украинской. Не забудем и его увлечения поэзией польской и его бесценный вклад в расширение и укрепление украинско-польских литературных связей. Вспомним его дружбу со многими еврейскими писателями и постоянное внимание к их творческой деятельности. Отметим его настойчивую, вдохновенную переводческую работу — с языков советских и не советских народов, а также и всю многогранную общественную деятельность по укреплению межнациональной дружбы народов. Все это — красочные мазки и четкие штрихи в портрете активного и страстного интернационалиста.
Конечно, придирчивый читатель этих моих записей может сказать: речь моя о Рыльском "высокопарна", чересчур хвалебна. Но, ей-богу, я не собираюсь рисовать Максима Фаддеевича каким-то безгрешным. Таким Максим не был — ему, как и каждому живому человеку, свойственны были и ошибки, и недостатки, и не слишком приятные черты характера. Но что они значат по сравнению с его делами, творческими и общественными, за которые Рыльский заслужил огромное уважение широчайших кругов почитателей и любовь людей, знавших его близко! Ведь им тоже известны были и эти ошибки, и эти недостатки, и эти отрицательные черты.
Я, впрочем, знаю людей, которые плохо относились к Максиму Фаддеевичу при его жизни, да и не таким уж добрым словом поминают его теперь. Правда, таких "непочитателей" единицы. Кое-кто из них вообще не знал Максима Фаддеевича, даже не был с ним знаком и свое отношение строил на сплетнях. Другие — из тех, что были знакомы с Рыльским, хотя и не слишком близко, — в основу своего отношения кладут конфликт, который по какому-либо поводу произошел у них с Максимом Фаддеевичем на поле творческом, а больше административном. Признаюсь: все это для меня не имеет значения.
Мы были друзьями с Максимом; но могу ли я сказать, что в наших взаимоотношениях всегда все было гладко?
Нет. Были и нелады. И может быть, именно в неладах особенно проявляли себя чудесные черты характера Максима Фаддеевича.
Вспоминаю, однажды на собрании — не припомню, по какому поводу было это собрание, происходило оно в конференц-зале Академии наук — в своем выступлении я критиковал Рыльского, кажется, за его работу с молодыми и назвал его либералом, а какой-то его поступок — беспринципным.
Когда я сошел с трибуны и вышел в комнату президиума, где у репродуктора Максим Фаддеевич слушал мое выступление, он, подойдя ко мне, с горечью и болью сказал:
— Обвинение в либерализме я принимаю: я действительно либерал, когда дело идет о чьих-то грехах. Но, обозвав меня беспринципным, вы фактически зачеркиваете все мое творчество всю общественную деятельность и нашу с вами дружбу: разве можно дружить с человеком, не имеющим принципов?
Сказав это, он отвернулся и пошел прочь.