Рассказ о непокое
Шрифт:
Это хорошие люди.
Таков для меня Козланюк, Петро Степанович. Петро. Впрочем, чаще всего мы называли его: вуйко! [26]
В конце тысяча девятьсот тридцать девятого года — когда после освобождения западных земель Украины я впервые приехал во Львов, — я встретился с Козланюком. Я был тогда в группе прибывших советских писателей, Козланюк — только что вышел из подполья.
Но возможно, что были мы знакомы и раньше — еще с двадцать девятого года, когда из подъяремной Западной Украины Козланюк впервые пробрался (должно быть — неофициально? А может быть, и нелегально?) в тогдашнюю столицу Украины Харьков. Он приезжал в Советскую Украину, чтобы издать свою книгу рассказов, потому что в Галиции, под пятой белопанской Польши, украинского революционного писателя Козланюка, понятно, не издавали.
26
Вуйко — дядя (зап. — укр.).
Память
Но дело не в этом. Я хочу сказать о моем ощущении, что с Козланюком мы были давно знакомы, — это ощущение распространяется на время до тридцать девятого года и даже до двадцать девятого, когда мы и в самом деле могли встретиться впервые; оно уходит гораздо дальше, в те времена, когда мы никак знакомы быть не могли. Сейчас попробую объяснить свою мысль.
Это ощущение "давнознакомости" появилось у меня, правда, несколько позднее, но распространилось, так сказать, ретроспективно на предшествующие годы. Это случается, если на то есть существенные причины: дружба, взаимопонимание, общность мыслей, сходство отдельных биографических моментов или — у литераторов — общность хотя бы отдельных моментов в биографии героев их книг. А именно это произошло между нами.
Причиной послужили трилогия Петра Степановича "Юрко Крук" и моя трилогия "Детство — Наши тайны — Восемнадцатилетние". Несмотря на то что эти наши книги писаны в разное время, совсем различны по материалу, а герои их из разных социальных кругов, — многое, очень многое сближает эти произведения (в моих глазах, во всяком случае), приводит как бы к одному идейному знаменателю, как-то "скрещивает" в деталях. Обе вещи — меня "Юрко Крук" и "Детство — Наши тайны — Восемнадцатилетние" — как бы своеобразная перекличка двух сердец, через бывшие границы, что разрубали нашу украинскую землю и наш украинский народ, — двух сердец, иго реально друг друга как будто и не знали, но были родственны. Да, именно перекличка, диалог, пускай я ничего не спрашиваю и Козланюк мне ничего не отвечает. И не имеет значения, что одна из трилогий написана до воссоединения украинских земель в тридцать девятом году, а другая значительно позднее: потому что тут важна не хронология жизни авторов, а хронология жизни героев книг.
Словом, все политические контексты, все идеологические постулаты, все идейные мотивы и душевные чувства, которые мы вкладываем в великую идею воссоединения украинских земель и в величественное дело единения всего украинского народа, для меня живо воплощаются и запросто персонифицируются в "двухугольнике" и Петро и я. А поскольку "двухугольника" не знает ни Эвклидова геометрия, ни геометрия Лобачевского, то и мыслю такую фигуру, как выражение максимального единства.
На литературном поприще нас еще связывает и жанровая специфика, особенно — в публицистике, где мы с Козланюком работали систематически, и чуть ли не важнейшая для обоих тема творчества — борьба против национализма.
Как известно, Петро Степанович Козланюк — из чудесной, героической плеяды западноукраинских революционных писателей-коммунистов: Бобинский, Тудор, Гаврилюк, Пелехатый, Галан, Козланюк. Они создавали свои произведения — кто стихи, кто рассказы или очерки, кто пьесы и все — боевые большевистские статьи; потом — сидели в польских тюрьмах; потом — выходили на "волю" и снова писали, и снова — за решетку. И опять, и опять возвращались и в литературу, и к непримиримым классовым боям. Художественное творчество для них всех тоже всегда было классовым боем, перо — оружием, иногда разящим сильнее, чем штык, пуля или бомба. Последним из этой славной когорты ушел из жизни Козланюк. Галана на боевом посту зарубили националисты; Гаврилюк и Тудор погибли от фашистской бомбы; Бобинский стал жертвой нарушений социалистической законности. И когда в послевоенные годы мы склоняли головы перед светлой памятью погибших товарищей, писателей-коммунистов, побратимов в боевом отряде западноукраинских литераторов, мы — после минуты торжественного молчания — поднимали головы и смотрели на Козланюка: он — носитель их славных боевых революционных традиций! Романтика отважной и беззаветной борьбы в рядах Сельроба и КПЗУ. Романтика революционной борьбы и на литературном поприще — под знаменем пролетарской литературы — против литературщины националистической, клерикальной, модернистской и вообще — ботокудов [27] . К Козланюк был как бы посланцем той славной когорты в наших рядах, он словно вобрал в себя все богатство ее достижений и весь груз ее былых невзгод. И он — передает эстафету той когорты младшим поколениям.
27
Ботокуды — у Ивана Франко символ обывательщины.
У меня всегда в памяти один из давних рассказов Козланюка… Я не имею его сейчас под рукой и даже не припомню названия. Но с тех пор, как я прочитал этот рассказ, меня не перестает волновать нарисованный в нем образ матери. Мать умирает — горькая бедняцкая мать, уж такая бедная-убогая, что и обрядить ее в последний путь не во что — нет денег даже на похороны. И вот последняя ее просьба к детям: не продавайте для моих похорон коровы, а то ведь дети ваши, мои внуки, останутся без молока…
Литературовед, несомненно, может констатировать: образ стефаниковской силы и манеры. Не в том дело, дорогие литературоведы! Дело в том, что это — образ бессмертия, мало кем из писателей вылепленный так жизненно-реально. Это — образ веры в жизнь, в нескончаемость человеческой судьбы, в бессмертие человечества, в вечную жизнь твоего народа. И — в светлое будущее, да — вера в светлое будущее горемычных людей, во имя которого и надо сохранить человека. Образ огромной силы, не только биологической, но и социальной, классовой. Да, это правда: первые циклы рассказов Козланюка действительно написаны в так называемой стефаниковской манере, и это очень хорошо. Но Козланюк в этой литературной традиции высоко поднял то, чего Стефаник — придавленный неизбывной бедой безысходности в капиталистическом мире, тяжко скорбя над трагической долей бедняка, — не мог бы и поднять: веру в утверждение новой жизни на земле, завоевание ее уже твоими детьми. Чтоб создать такой образ, надо быть коммунистом.
Перечитайте старый-престарый, чуть ли не первый сборник Козланюка "Хлопское счастье" — и вы увидите, как в горестях, в трагически безвыходном положении человека среди волков автор ищет и находит тропку, а потом и большой, широкий и прямой путь борьбы за утверждение новой жизни.
А впрочем, это дело критиков и литературоведов анализировать и изучать произведения писателя. Желаю им удачи!
Я вспоминаю Петра Степановича во время войны. Он был корреспондентом газеты "Комуніст" (потом "Радянська Україна"). Мы с ним тогда еще были мало знакомы: ведь шел только сорок первый год, а воссоединили нас — Петра с Юрком — лишь в конце тридцать девятого года. И проживал эти полтора года Петро во Львове, а я в Харькове. Но вот пал на нашу страну грозный военный час и были то первые черные дни войны: нет Львова, не стало вскоре и Киева, фронт подходил к самому Харькову. Редакция перебазировалась в Харьков, и сюда наезжал Козланюк. Теперь мы стали видеться чаще: Петро Степанович поселился в нашем доме писателей "Слово", и мы встречались либо в часы ночных бомбежек на крыше, воюя с зажигательными бомбами, либо днем в редакции или клубе Союза писателей, где ютились писатели-беженцы из Польши, Литвы, Молдавии. Там, среди польских писателей, были у Козланюка знакомые и друзья: мы постепенно эвакуировали их в зауральские просторы.
Потом дошла очередь и до Харькова: на него обрушились рейдовые танковые бригады гитлеровцев. И мы с Петром встретились только в Москве годом позже: "Комуніст" перебазировался теперь в Москву, там же была и моя редакция — и мы встречались теперь на Тверском бульваре, 18, или в Союзе писателей СССР на улице Воровского. И Петро рассказал мне, что, когда мы выехали из Харькова, он переселился в мою брошенную квартиру и жил в ней до самого дня падения Харькова: спал на моей постели, читал мои книги, а в шкафу нашел даже забытую бутылку белого столового вина. Из окон моей квартиры Петро смотрел ночью на зарево пожаров, на вспышки взрывов и на пунктиры трассирующих пуль на небосводе. И тут думал свою горькую думу — горькую думу в час лихолетья, в период отступления… Ох, и горькая же то была дума — ее помнит каждый, кто переступил уже за порог детства в дни минувшей воины.
Не диво, что именно это — размышления о беде, обмен горестными мыслями — нас с Петром особенно сблизили.
А впрочем — "сблизило", "сблизились" — это не те слова, когда речь идет о Петре Козланюке. У людей бывают разные характеры: один сходятся быстро и легко, другие — медленно и трудно, а то и совсем не умеют сойтись. Я — из тех, что сходятся трудно. Но не только мы двое — вопреки моему характеру — сошлись быстро, легко и ко взаимному удовольствию: Петро вообще удивительно быстро, легко и как-то и в самом деле "органично", как никто из галичан после воссоединения с западными землями, вошел в наш круг товарищей с Большой Украины. Тогда и появилось это чувство — будто он всегда был с нами и среди нас, такой же точно, как и все мы, ничем не отличающийся от нас, "восточников". Я подчеркиваю это, потому что всем известно, что было немало своеобычных черт и черточек, не схожих у украинцев "восточников" и "западников": столетия раздельного существования, под разными государственными режимами, в традициях разных религий и под влиянием разнонациональных соседних культур — наложили, конечно, свою печать на украинцев по эту и по ту сторону Збруча. Только теперь разница эта стала почти неощутимой, а двадцать пять лет назад все эти черты и черточки еще сильно сказывались. Так вот, у Петра Козла шока никаких особых черт и черточек не было: он вошел в наш круг просто и легко, словно и родились мы вместе, вместе и жили до сих пор день за днем.