Рассказ о непокое
Шрифт:
Это не мог быть кабинет редактора центрального республиканского органа печати. Эта была каморка, что-то вроде мансарды вечного студента, переписчика театральных ролей и нот для церковных хоров: существовала такая профессия, когда еще не было пишущих машинок.
За столом в обыкновенном деревянном креслице сидел молодой белокурый человек лет тридцати; волосы небрежно откинуты набок, над губой — совершенно неожиданно на нежном, детском овале лица — густо нависли пышные вольно пущенные вниз усы. Широко раскрытые — какие-то даже девичьи — глаза смотрели и приветливо и строго, пытливо и немного удивленно. Но только одно мгновение — взгляд тут же стал отсутствующим, прозрачным, обращенным внутрь: мысль внезапно поглотила человека — он схватил перо и быстро-быстро стал писать.
Мы сняли наши широкополые шляпы и стояли перед столом. Это был несомненно секретарь, а вон та, другая, дверь ведет к самому Блакитному…
Молодой человек с неожиданными усами перестал писать и снова поднял на нас свои голубые глаза. Он смотрел вопросительно, но ничего не говорил. Впрочем, взгляд его был совершенно ясен: что вам нужно и кто вы такие?
— Скажите, пожалуйста, — это говорил Журба, непринужденно, воркующим голосом, — как нам увидеть товарища Василя Эллана, Блакитного?
— А зачем он вам нужен? — спросил молодой человек, не оставляя пера и одним глазом поглядывая на свою рукопись: совершенно очевидно, он спешил с работой.
Журба ответил с несравненным актерским апломбом — на баритональных низах, чуть поведя плечом и подняв бровь:
— Простите, но об этом мы и скажем товарищу Блакитному.
— Я — Блакитный, — просто, даже как-то бесцветно произнес молодой человек.
Сердце у меня подскочило. Журба мигом преобразился: лицо его озарила счастливая улыбка; плечи согнулись в радостном и почтительном поклоне; руки он прижал к груди.
— Простите! Ах, простите! Как мы рады…
— А вы кто такие? — спросил Блакитный.
— Мы? Ах, мы — актеры театра имени Ивана Франко. Вчера наш театр прибыл в Харьков, а сегодня…
Блакитный вскочил, оттолкнул стул и прямо-таки кинулся из-за стола к нам.
— Чудесно! Это чудесно, что вы сразу же пришли! Это чудесно!
Он пожал нам руки. Журба — как всегда с выдающимися людьми — ответил на пожатие обеими руками. По лицу его было видно, что он — с первого взгляда, сразу и навеки — уже влюбился в нового знакомого. Хотя мы с Журбон были тогда приятелями, но вот за такие взглядики, за всю эту манеру поведения со знаменитостями — я его ненавидел. Впрочем, очевидно, просто завидовал: я-то небось только краснею, а он завтра уже будет с новым знакомым на короткой ноге, а послезавтра перейдет на "ты".
— Очень хорошо, что вы пришли, — еще раз сказал Блакитный, — у меня к вам будет целая серия вопросов. И вот какие вопросы.
Разглаживая усы, в стороны и вниз, Блакитный зашагал по комнате — взад-вперед между столом и диваном, три шага туда, три — обратно.
— И вот какие вопросы… — повторил он. Он все еще не поинтересовался, с чем мы пришли, какое у нас к нему дело, даже как нас зовут: у него, оказывается, было дело к нам, и он должен был незамедлительно поставить нам ряд вопросов.
Вопросы Блакитного были такие: что мы думаем о своем театре — театре имени Ивана Франко; что мы думаем о театре "Березіль" Леся Курбаса в Киеве; что мы думаем о театре Марка Терещенко тоже в Киеве; и вообще — что мы думаем о современном театре и как относимся к любительским драматическим кружкам, в частности при рабочих клубах.
— И как вы относитесь к Мейерхольду, к его биомеханике? — закончил он серию вопросов. И пока мы, ошеломленные, молчали, хлопая глазами, он добавил еще один вопрос: — И о Пролеткульте скажите, как ваш театр относится к Пролеткульту?
Ни на один из вопросов мы не могли бы ответить толком — в театре у нас о таких высоких материях не говорили, а мы, "молодые оппозиционеры", не умели сформулировать для себя наше отношение к разным явлениям искусства и к самому творческому процессу. Но последний вопрос — о Пролеткульте — выручил: с Пролеткультом у нас уже были свои счеты.
— Мы — против Пролеткульта! — сказал я решительно, вспомнив, что как раз Блакитный увел из Пролеткульта писателей. Это были мои первые слова, и я сам удивился своему безапелляционному заявлению. Но Журба поспешил перехватить инициативу и сразу рассказал Блакитному, как нас встретили в Пролеткульте.
Блакитный покраснел — он вообще легко краснел: когда дело касалось его лично или когда что-нибудь было не по нем.
— Ну, — недовольно сказал Блакитный. — Существенно не только то, что мы ушли из Пролеткульта, — он сделал ударение на "ушли", — важно прежде всего то, что мы создавали его у нас на Украине. — Он подчеркнул "создавали".
И вдруг он заговорил с такой страстью, словно перед ним было не двое случайных, незнакомых, неискушенных юношей, а большая аудитория, толпа, которую надо было убедить и направить на путь истинный. Он доказывал, что Пролеткультом завладели фанатики-честолюбцы и ханжи-сектанты, хитрые конъюнктурщики или просто бездарные спекулянты и приспособленцы, а на Украине еще и самые обыкновенные мелкотравчатые великодержавники… А по идее, по самой своей идее создание Пролеткульта — каким оно представлялось два-три года назад, при его зарождении — было фактом прогрессивным, чрезвычайно нужным партии и пролетариату. Ибо пролетарская культура в переходный период — это культура прежде всего классовая, проникнутая идеологией пролетариата… Но если сделать из этого фетиш, да еще провозгласив анафему всему классическому наследию, то и превратится Пролеткульт лишь в арену интеллигентского штукарства, не имеющего ничего общего с проблемой создания коммунистической культуры будущего… А провозглашать анафему всему классическому наследию — это фиглярство и преступление: пролетариат — наследник всех предыдущих социальных формаций, и он завоевал себе право критически пересмотреть классическое наследие и отобрать для себя все то, что может пригодиться при создании всечеловеческой коммунистической культуры. Пролетарский коллектив — вот кто должен творить эту культуру, а не одиночки-выскочки, фигляры и приспособленцы, жулики, фанатики-сектанты!.. Коллективистский принцип — это коллективное сознание и сознательный коллектив, а вовсе не вымуштрованная кучка "механизированных" исполнителей, как это заведено в студиях Пролеткульта, на их "машинизированных" конструкциях! Пролетарий — человек, а не механическая кукла в синей блузе, как это пытаются представить пролеткультовцы.
Блакитный говорил и говорил, — дверь приотворилась, и в комнату заглянул Таран: он наконец оторвался от своих бумаг. Блакитный не обратил на него внимания и продолжал. И теперь он говорил не один — мы уже поддакивали ему, вставляли свое словцо, заканчивали начатую им фразу. Мы говорили на темы, поставленные им в начале нашего разговора, и — чудеса: мы отвечали на его вопросы — и самостоятельно и с его помощью. Блакитный умел "вытянуть" из человека слово, а за словом — мысль, и если вы сами не могли разобраться в своих разбросанных, неорганизованных мыслях, то он помогал собрать их, прояснить, четко сформулировать… Мы разговаривали уже добрый час, а может быть, и два — и правда: теперь уже нам самим было ясно, как мы относимся к собственному театру, к театру "Березіль", к театру Терещенко, к Мейерхольду и Курбасу. К собственному театру мы относились непримиримо отрицательно — и это сразу пришлось по душе Блакитному: мы осуждали наш театр за не отвечающий современности репертуар, за склонность к винниченковскому "псевдопсихологизму" ("психоложеству" — говорил Блакитный) и к псевдоромантизму Жулавского или Пачовского, осуждали за традиционность, инертность, страх перед любым новаторством…
Таран снова приоткрыл дверь.
— Василь, — сказал он, — где же передовая? Передовую уже надо отправлять в типографию!
— Ах, да!
Блакитный сразу сел за стол и взял перо в руки.
— Подождите, хлопцы, — бросил он нам. — Нет, нет, не уходите, подождите здесь, вон там, на диване…
И стал быстро-быстро писать на длинной гранке.
Мы тихонько сидели на диване и дивились сами себе: мы словно выросли в собственных глазах. А впрочем, мы и в самом деле выросли в этой беседе. В груди у меня пела радость: я говорил с Блакитным, с Василем Элланом, и он хочет со мной продолжать разговор — велел не уходить и подождать…