Рассказ о первой любви
Шрифт:
— Взлезу. Уважь, милок! — просил Никон. — Мне бы в степь, недалечко… Уважь!
— Не уважу, — крутил сторож головой. — Ну как я выдам тебе коня без конюха, без бригадира, без председателя? Подумал ты, какое я имею законное право? Ну вот. И ступай с миром, а не то, не дай бог, осерчаю. Ступай.
Никон пошел. В прогоне между конюшнями зияла синяя рассветная пустота; из нее ровно, без порывов истекал ветер, и против течения этой воздушной реки, опираясь на палку, легонький, как сухой тростничок, Никон зашагал в степь. Откуда-то из-за спины его по пашням и травам солнце скользнуло ранним лучом. Стал виден пар над ними — легкое розовое дыхание земли, в небо взмыл коршун, высматривая сусликов, и под ногами у Никона забегали маленькие серые
«Ах, саранча! Нашли же место, бестии эдакие!» — засмеялся Никон, глянув вниз.
Там, под самым бугром, виднелся белый платок и рядом — круглая кепочка. Запрокинув девке голову, парень целовал ее в губы. Никон хотел озорно улюлюкнуть, но в это время девка легонько толкнула парня в грудь, выпрямилась и, ловя петлей пуговицу на кофточке, посмотрела вверх. На лбу у нее сошлись широкие брови.
— Ну чего ты, дед, как привидение, по степи ходишь? — строго спросила Марька.
Никон вдруг оробел, присел на траву в зацветавшие степные тюльпаны.
— Сеять нынче будут… — пробормотал он.
— Поспеем и сеять, — солидно отозвался снизу Генка. — Чего вы, дедушка, волнуетесь?
— Да мне что… Устал я. Эвон откуда пехом иду, — сказал Никон. — Я сяду, а вы — как знаете.
Он не видел, ушли Марька и Генка или нет, — он грелся на солнечной стороне бугра, пестро убранной разноцветными чашечками тюльпанов, щурясь, смотрел в степь, а потом вдруг уронил на теплую грудь земли свою голову, откатилась прочь шапка, и долго, до самого заката, степной ветер шевелил остатки его белых сухих волос.
Заколоченный дом
На выезде из города Степан Вавилов остановил попутную машину, закинул в кузов чемодан, мешок и коротко приказал дочери:
— Садись, тумба.
Антонина — не по летам крупная девка, с толстым некрасивым лицом — тяжело перевалилась через борт кузова и втиснулась между железной бочкой и бумажным кулем с алебастром.
— Трогай!
Степан стукнул ладонью по крыше кабины.
С обеих сторон вдоль дороги потянулись длинные ряды стандартных домов окраинного поселка, потом пронесся зерновой склад, похожий на огромный товарный вагон, и, наконец, мелькнула последняя веха города — круглая водокачка, каруселью повернувшаяся перед летящей машиной.
Степан оглянулся на город. Он весь пылал холодным огнем осеннего солнца, отраженным сотнями окон, и все эти разобщенные огни, по мере удаления, сливались в одно сплошное зарево, за которым вскоре не стало видно домов, только фабричная труба долго еще маячила над ним, словно перст, указующий в небо.
— Пой-е-ехали! — весело сказал Степан и дернул Антонину за конец платка. — Чего нахохлилась-то? Домой ведь едешь, радоваться должна… И в кого только ты уродилась такая квелая? Скажи мне, пожалуйста!
Антонина подобрала конец платка.
— Чего пристали-то, — вяло откликнулась она. — Радуйтесь, если хотите, а меня оставьте.
— Это ты отцу-то такие слова! — изумился Степан. — Ну, доченька, ну — уважила, ну — спасибо тебе!
Он качал головой, причмокивал, вздыхал, но было видно, что изумление его притворно, и он просто-напросто балагурит.
По натуре своей Степан был из тех, кто не может в одиночку переварить ни горя, ни радости. Ему и теперь хотелось излиться перед кем-нибудь, но зная, что Антонина не поймет его, он только махнул рукой и вздохнул:
— Эх, ты, колода…
Впрочем, вряд ли Степан сумел бы объяснить, что так волнующе радовало его. Ведь он пускался в неизвестное, а там, позади, в городе, оставалась спокойная, хотя немного и одинокая, жизнь бобыля с удобной квартиркой, с хорошим заработком, с неторопливым досугом за кружкой пива в кругу таких же положительных, как он сам, фабричных мастеров, и даже с тайным намерением жениться когда-нибудь на здоровой домовитой женщине, которая убаюкала бы его грядущую старость. Чего бы, казалось, еще нужно человеку?
Вначале так и было, что Степан встретил в штыки попытку нарушить эту жизнь. Когда у него в квартире появился маленький плотный человек в клеенчатом плаще, назвавшийся председателем колхоза в Овсяницах Коркиным, Степан принял его настороженно и недружелюбно. Крепыш с круглой, начисто облысевшей головой, Коркин ни секунды не оставался на месте, бегал по комнате, присаживался то на край стола, то на подоконник, то на валик дивана.
«Эко тебя перекатывает», — подумал Степан, а вслух спросил:
— Агитировать пришли? Ну-ну, послухаем.
И прочно уселся на табуретку у стола, подперев голову кулаками.
— Как же вышло, что ты от земли-то оттолкнулся, Степан Григорьич? — спросил Коркин, стараясь заглянуть под косматые брови Степана.
Степан насупился. Когда-то пришлось ему покинуть родные Овсяницы, унося в душе незаслуженную обиду, и теперь, по обыкновению, он вдруг почувствовал потребность высказаться.
— Давно это было, — сказал он. — После войны, как пришел я с шестью орденами да с партийным билетом, так сразу меня председателем выбрали. Сам секретарь райкома приезжал и рекомендательную речь обо мне говорил. Очень похвальная речь была. А потом этот же секретарь постарался и прогнать меня с председателей… Очень он был, на мой взгляд, ошибающийся в колхозном деле человек. О колхозе помнил, пока тот заготовки не выполнил, а потом ни тебе совета, ни помощи, ни сочувствия. Решил я тогда самостоятельность проявить. Созвал колхозных стариков, открыл заседание правления и шумели мы до самых петухов. И так несколько ночей подряд. Составили, наконец, точный план, как в два года поднять колхоз до передового уровня. Старики рассказали, на каких землях у них издавна хорошо греча шла, на каких — рожь, на каких — овсы. Посоветовали гусями заняться, поросят на заготовки постарше сдавать, луга у соседнего колхоза арендовать. Считаем мы день, считаем ночь, каждую копеечку на зуб пробуем, а я думаю — наконец-то у мужиков башки затрещали, дело, значит, будет. И решил я от нашего плана не отступать ни чуть-чуть. Голову, думаю, за него сложу… И едва не сложил, милый человек. Как водится, прислали мне из райсельхозотдела свой план, я его — в стол, потому, вижу, написано там по незнанию наших условий не то, что нужно. Конечно, с начальством у меня вышли из-за этого крупные разногласия. И сею-то, мол, я не то, пашу-то не там, и скот-то у меня ест не так, и севооборот-то я нарушил. Тут уж я, по правде сказать, не стерпел и в запальчивости, может, лишнего наговорил — не помню. Короче, оказался я саботажником, врагом передовой агротехнической науки, и с выговором из председателей был сдвинут. Обиделся я тогда крепко. К тому же, жинка в одночасье померла, и подался я с двойной тоски в город. Работаю вот на фабрике, обжился, привык… Так и от земли оттолкнулся…
Коркин опять сорвался с места и забегал по комнате.
— Это правда, правда, — быстро и сбивчиво заговорил он. — Все, к сожалению, правда… Вот, ведь, черт возьми, как глупо можно отпугнуть хорошего, настоящего, инициативного работника, истинного хозяина… — Он присел и снова попытался заглянуть Степану в глаза. — Ну, а теперь-то, Степан Григорьевич?
— Чего теперь?
Степан коротко сверкнул взглядом и снова погасил его под косматыми бровями, сутулясь над столом.
— Теперь много из того, что нам мешало, сметено. — Коркин для большей наглядности шаркнул по столу ребром ладони, точно сбрасывая сор. — Начисто сметено, так и знай, Степан Григорьич.