Рассказ о первой любви
Шрифт:
У развалин кинотеатра я встретил Сеньку.
— Сенька, — сказал я ему, — идем добровольцами на фронт.
— Идем, — ответил он.
И мы скрепили это решение клятвенным рукопожатием.
В горвоенкомате мягко, увещевательно отказали в нашей неистовой просьбе, и первого октября для нас начался обыкновенный учебный год с тетрадками, уравнениями, четверками за поведение, а для меня еще и с прежней влюбленностью в Алю Реутову.
Ради того, чтобы чаще видеть ее, я продолжал ревностно исполнять свои актерские обязанности. Однажды случилось так, что после затянувшейся репетиции мы
— Ты бы хоть под руку меня взял. Так скользко, что и шлепнуться можно.
Это, конечно, была не более чем обыкновенная товарищеская просьба, с которой бы она обратилась ко всякому из нас, кто шел с ней после репетиции в одном направлении, но я воспринял эту просьбу как великое счастье.
Была оттепель; тяжелый ветер, пахнущий мокрым снегом, дул из темных провалов улиц, и в голове у меня начинался какой-то ералаш. Благо Аля сама всю дорогу говорила без умолку, так что мне предоставлялась возможность молчать или отделываться разнообразными интонационными вариациями «м-да», значение которых она могла истолковывать, как хотела.
Возле дома Аля остановилась и сказала:
— Можно было бы поговорить еще, но меня сейчас, наверно, позовут.
И действительно, хлопнула дверь, кто-то вышел на крыльцо и окликнул ее.
— Это мама, — заговорщицки шепнула она. Глаза ее зеленовато сверкнули в темноте. — Ты любишь читать?
— Люблю.
— Я тоже люблю. Ты знаешь, конец в книге я сама придумываю, если он мне не нравится.
— Альбина! — еще раз позвали с крыльца.
— Иду! — капризно крикнула она и добавила тихо, для меня: — Мы еще поговорим, потом… Хорошо?
А на другой день, стараясь скрыть смущение, я с нарочитым усердием обивал голиком валенки в сенях у Реутовых. Вопреки моим надеждам, отец сразу же узнал меня и, коротко блеснув усталыми глазами, сказал:
— А тогда по вашей милости мне сто рублей штрафу припаяли.
В комнате, куда я попал из кухни, уютно горела лампочка под большим голубым абажуром с бахромой, которая качалась при каждом ударе дверью, разгоняя по стенам мягкие тени. Здесь мы пили чай, а потом перешли в Алину комнату, сплошь увешанную географическими картами, ковриками, фотографиями и картинками. Все мне нравилось в этом просторном теплом доме (особенно если принять во внимание, что последнее качество было в то время редкостью и ценилось очень высоко), и я старался незаметно притрагиваться ко всем вещам, окружавшим Алю, словно надеялся унести с собой частицу их тепла, чистоты и, может быть, ее самой.
Как-то Аля сказала мне, что летом уедет в Москву учиться. С тех пор меня не покидало тягостное предощущение разлуки, и как бы вне связи с этим я заводил разговоры о том, что учиться можно и здесь, в нашем городе, вспоминал все нелестные для Москвы пословицы: «Москва слезам не верит», «Москва денежки любит», и ясно видел, что моя хитро сплетенная дипломатия ни к чему не приведет.
В десятом классе еще шли экзамены, а мы уже опять работали в совхозе. Рассчитав примерно, когда должна уезжать Аля, я отпросился в город и успел как раз вовремя.
Когда я вошел в знакомый
Аля снимала со стены свои картинки. Я не сказал ни слова, а только смотрел на Алю и видел, что у нее тоже заплаканные глаза и красный кончик носа.
— Вот и уезжаю, — сказала она. — Сейчас здесь хаос и все злющие… Ты иди. Мы с тобой увидимся на вокзале. Придешь?
Сзади раздались чьи-то шаги.
— Ну иди же! — требовательно сказала Аля.
Я вышел. Кто-то встретился мне в другой комнате, кто-то поздоровался со мной, но я не ответил. Я направился прямо на вокзал и сел там на лавочку.
По хрустящим шлаковым дорожкам ходили железнодорожники, удивленно и подозрительно посматривая на рослого парнишку в сапогах и в потрепанном пиджаке, сидевшего неподвижно до тех пор, пока не стемнело. Тогда к нему подошла девушка, тоже высокая, но очень тоненькая, одетая просто и тепло, как одеваются в дорогу, и повелительно сказала:
— Пойдем.
Мы отошли в тень вокзальных лип, при каждом дуновении ветра роняющих дождь прелого цвета.
— Я тебе напишу из Москвы. Ты мне тоже напишешь… Что же ты молчишь? — спросила Аля.
— Не уезжай, — глухо сказал я, впервые высказав прямо то, что скрывал до сих пор за полунамеками.
Аля грустно улыбнулась, — так она улыбалась, когда играла Раневскую.
— Ну как же я не поеду?
— Не знаю. Не уезжай…
У вокзала, в полосе приглушенного маскировочным колпаком света, показалась Алина мама. Она нетерпеливо оглянулась по сторонам, потом крикнула:
— Альбина!
— Там при наших неудобно будет прощаться, — сказала Аля.
Мы стояли друг против друга, не решаясь сделать разделяющий нас шаг; она первая потянулась ко мне, взяла за плечи и поцеловала в губы…
Потом я шел за ее поездом прямо по шпалам, а потеряв из виду зыбкий красный огонек последнего вагона, сел на откос в пыльную полынь и заплакал.
«Отчего же, отчего вы меня не послушали? Бедная моя, хорошая, не вернешь теперь…»
Когда я вспоминаю свою жизнь, наступившую после отъезда Али, она представляется мне плотным сгустком событий, спрессованных в несоразмерно малом объеме времени. За какие-то три месяца я успел проделать внешне простой и прямолинейный, а внутренне трудный и сложный путь от школьной скамьи и полудетских взглядов на мир до стрелковой роты с ее суровым писаным и неписаным уставом жизни.
Первым шагом на этом пути было решение немедленно, как только получу от Али письмо, ехать вслед за ней в Москву. К тому времени у меня назрел окончательный разрыв с хозяевами дома, в котором я жил. Им не нравились мои ночные отлучки, поздний стук в дверь, а мне была противна вся их копеечная жизнь с вечным нытьём над куском хлеба и та, свойственная ограниченным людям нетерпимость к самостоятельности постороннего человека, какую они проявляли по отношению ко мне. Надо было искать работу и переходить в школу рабочей молодежи. «А если так, — рассуждал я, — то не все ли равно, где начинать новую жизнь: здесь ли, в Москве ли…»