Рассказы Эдуарда Кочергина в "Знамени"
Шрифт:
К вечеру наш артиллерийский состав подсоединили к паровозу, и мы поехали на Урал, причем не останавливаясь.
Все подчиненные товарища майора отнеслись к нам по-доброму. Мы старались не быть им обузой и ублажали их чем могли. Митька пел, пел под баян. Он попросил попробовать поиграть на нем — ему дали. Довольно скоро стало неплохо получаться. “Способный малец, — определил старшина, — вырастешь — музыкантом станешь”. Для меня сыскали моток толстой медной проволоки, и я из нее согнул большой профиль вождя, который старшина прикрепил к стенке начальственного купе.
На третий
Расстался он с нами по-военному, без лишних слов. Велел в городе сдаться на милость милицейским.
Легавка
Перед тем как отдаться государству, мы со слепеньким завернули в кусок подобранного по дороге старого толя ключи-отмычки от железнодорожных вагонов и спрятали под заметным домом, окрашенным в синий цвет, недалеко от легавки. Спрятали надежно, положив на столбовой камень, для чего отодвинули прикрывавшую его закройную доску обшивки. По весне заберем. Рогатку я разобрал, резинку пристроил к трусам, кресало привязал к ноге. После таких приготовлений заявились в легавку. Дежурному я признался, что сбежал из омского детприемника, бежал к матке в Ленинград. По дороге в поезде встретил Митьку-слепенького — вот он со мною. Как холодно стало, его кашель замучил. Врачам бы показать Митьку-кента. В дороге говорили мне, что у него с легкими худо.
— Дяденьки-товарищи милиционеры, пожалуйста, помогите, направьте его к доктору.
Помнится, главный дежурный, старый стреляный тип, проворчал: “Ну что, волчонки, крыши теплой не стало, холода грянули, стены до весны понадобились, а потом — опять в бега, а?”. Мы молчали.
Ночевали прямо в дежурке на лавках, а утром нас переправили в детприемник — старый трехэтажный дом с крепкими дверьми. Я думал, что челябинская дэпэшная вохра отлупит меня за побег из чернолучинского детприемника, но обошлось без побоев.
Знакомство с Челябинским ДП
Начальником местного заведения оказался комиссованный из армии из-за ранений полковник-танкист с осыпанным шрапнелью лицом. Огромный, фантастической силы человек, не осознававший до конца свою силу. На вид страшноватый, но добрый. Его заведение не числилось, слава Богу, образцово-показательным, как бывшее мое — Жабье-сибирское. Дисциплина была, но не звериная. Внутреннего четкого разделения на старших пацанов и подчинявшихся им беспрекословно мальков, пожалуй, не было. Унизиловок от воспитателей тоже не было. Не могу сказать, что все было по-доброму. Но уральский народ вообще более жесткий и более замкнутый, чем сибирский. Да и мы, пацанье, в ту пору по струнке не ходили, сами были зверенышами, сбежавшими из клеток.
Первоначально, как положено, меня с Митяем поместили в изолятор на карантин. После мытья, облачения
Все бы ничего, но Митяя ночью разобрал страшенный кашель, не прекращавшийся до утра. Утром у него пошла горлом кровь. Обе медсестры — старая и молодая — забегали в панике. Пришел сам начальник, танкист, велел звонить в больницу. Через час приехали санитары с врачом и забрали моего слепенького в машину с красным крестом. При нашем прощании он ладонью стал гладить мое лицо и, почувствовав слезы, начал успокаивать, говоря, что скоро вернется ко мне. Я, не зная, как это делают, неловко впервые поцеловал его. Старуха-медсестра с трудом оттащила меня от Митяя, и его увели. Я в отчаянии набросился на медсестер и стал их лупить. Не помню, как меня привели в порядок, но двое суток я ничего не ел.
Кликуха нашего главного воспитательного надзирателя, бывшего фронтового офицера, была — Золоторотный Клык, — у него во рту среди других, обыкновенных, торчал один золотой зуб. Клык занимал ту же должность, что и чернолучинский Круторыло, но был не столь звероподобен, как тот, к тому же правую руку ему перебили на фронте. Под настроение Клык рассказывал нам, как ходил в разведку и брал языка.
Помогашником у него служил Шкетогон, водивший нас в школу, тоже в недалеком прошлом военный. На работу являлся всегда в форме, только без погон, но с двумя лычками ранений на груди.
Кроме них, нами командовали еще два вохровца, явно контуженные войной. Один — Однодур, другой — Многодур. Главным занятием Однодура была строевая подготовка. Почти все свободное от школы и жратвы время дня он строил нас в шеренги по росту, равнял, поворачивал, переворачивал “на ле…-во” и “на пра…-во”.
Любимым выражением Многодура было — “не могу знать, не положено, не ведаю”.
Весь наш надзирательский корпус состоял из военных, прошедших последнюю молотиловку, оттого, очевидно, не был столь жесток с нами. Даже кликухи им дали более мягкие, чем чернолучинским держимордам.
Кормили нас в южноуральском детприемнике намного лучше, по местному выражению — богаче, чем в Сибири. Ели мы здесь, как порядочные, из тарелок, а не из кружек. Правда, тарелки были металлические, но все-таки — тарелки. Еду никто не отбирал, во всяком случае, у меня. К тому же я, имея опыт, в первые дни изготовил колоду цветух — игральных карт и вручил их дэпэшному пахану, здоровенному лбу по кличке Кувалда. Он обалдел, в жизни таких красивых карт не держал в руках. Спустя еще малое время я сделал две колоды другого рисунка и окончательно заработал себе его мазу на все времена. Да и вообще пацаны боялись особо разбойничать на территории детприемника, так как начальник-танкист одним щелчком мог любому сотрясти мозгу.