Рассказы и крохотки
Шрифт:
– Чичишев пойдёт.
Бухгалтер Чичишев был военнослужащий, призван из запаса, и пришлёпали ему четыре треугольника, но никто не видел в нём военного, а обычного бухгалтера, немолодого, наторелого в деле. Он и разговаривать без счётов не мог. Спрашивал: «Сколько времени? Пять часов?» – и пять сейчас же для понимания крепко щёлкал на косточках. Или рассуждал: «Если человек один (и косточку – щёлк!), ему жить трудно. Он (и вторую к первой – щёлк!) – женится». Когда от очереди, гудящей, сующей ему продаттестаты, он был отделён закрытым окном и решёткой и только малая форточка оставлена для сующихся рук – Чичишев бывал очень твёрд, кричал на бойцов,
– А Саморуков не пойдёт, – твердил своё Гуськов.
Старшиной считался и Саморуков, но с презрением смотрел на лейтенантов. Здоровый, раскормленный волк, он был просто кладовщик и ларёчник продпункта, но держался на четыре шпалы. С достоинством, на четверть часа позже, он подходил к ларьку, проверял пломбы, открывал замки, поднимал и подпирал болтами козырёк – и всё с видом одолжения на неприязненном щекастом лице. И сколько бы красноармейцев, торопящихся на эшелоны, команд и одиночек, и инвалидов ни теснилось бы перед окошком, матеря и костыляя друг друга, пробиваясь поближе, – Саморуков спокойно заворачивал рукава по локоть, обнажая жирные руки колбасника, придирчиво проверял на измятых, изорванных аттестатах штампы Чичишева и спокойно взвешивал (и уж наверно недовешивал!), ничуть не волнуясь, успеют ребята на свои эшелоны или нет. Он и квартиру себе выбрал на отшибе нарочно, чтоб его не безпокоили в нерабочее время, и хозяйку подыскал с огородом и с коровой.
Зотов представил себе Саморукова – и в нём забулькало. Эту породу он ненавидел, как фашистов, угроза от них была не меньше. Он не понимал, почему Сталин не издаст указа – таких Саморуковых расстреливать тут же, в двух шагах от ларька, при стечении народа.
«Нет, Саморуков не пойдёт», – соображал и Зотов. И злясь, и подло робея перед ним, Зотов не решился бы его тронуть, если б эти нерасторопные ребята не ели три или пять только дней. Но – одиннадцать!
– Ты вот что, Гуськов, ты не посылай бойца, а пойди к нему сам. И не говори, что четыре человека голодных, а скажи, что срочно вызывает капитан – через меня, понял? И пусть идёт ко мне. А я – договорюсь!
Гуськов молчал.
– Ну, чего молчишь? Приказание понял? «Есть» – и отправляйся.
– А вы капитана спрашивали?
– Да тебе какое дело? Отвечаю – я! Капитан вышел, нет его сейчас.
– И капитан ему не прикажет, – рассудил Гуськов. – Такого порядка нет, чтоб ночью пломбу снимать и опять ставить из-за двух буханок да трёх селёдок.
И то была правда.
– А чего спешка такая? – размышлял Гуськов. – Пусть до десяти утра подождут. Одна ночь, подумаешь! На брюхо лёг, спиной укрылся.
– Да у них эшелон сейчас уходит. Быстрый такой эшелон, жалко их отцеплять, они без того застряли. Груз-то их где-то ждут, где-то нужен.
– Так если эшелон уходит – всё равно Саморуков прийти не успеет. Туда да назад по грязи, хоть и с фонарём, полтора часа, не меньше. Два.
Опять-таки разумно расположил Гуськов…
Не разжимая челюстей, в шишаке будёновки с опущенными ушами, дочерна обветренный, Дыгин впивался в трубку – понять, что же толкуют с той стороны.
– И за сегодня пропало, – потерянно кивнул он теперь.
Зотов вздохнул, отпустил клапан, чтобы Гуськов не слышал.
– Ну, что делать, братец? Сегодня не выйдет. Может, до Грязей идите с этим эшелоном? Эшелон хороший, к утру – там.
И уговорил бы, но Дыгин уже почувствовал в этом лейтенанте слабинку.
– Не поеду. Арестуйте. Не поеду.
В стекло двери постучали. Какой-то дородный гражданин в шерстяном широком кепи в чёрно-серую рябинку стоял там. С вежливым поклоном он, видимо, спрашивал разрешения, но здесь не было слышно.
– Ну-ну! Войдите! – крикнул Зотов. И нажал клапан трубки: – Ладно, Гуськов, положи трубку, я подумаю.
Мужчина за дверью не сразу понял, потом отворил немного и ещё раз спросил:
– Разрешите войти?
Зотова удивил его голос – богатый, низкий и благородно-сдерживаемый, чтобы не хвалиться. Одет он был в какую-то долгополую, но с окороченными рукавами, тяжёлую рыжую куртку невоенного образца, обут же – в красноармейские ботинки с обмотками. В руке он держал красноармейский небольшой засаленный вещмешок. Другой рукой, входя, он приподнял солидную кепку и поклонился обоим:
– Здравствуйте!
– Здравствуйте.
– Скажите, пожалуйста, – очень вежливо, но и держась осанисто, как если б одет был не странно, а весьма даже порядочно, спросил вошедший, – кто здесь военный комендант?
– Дежурный помощник. Я.
– Тогда, вероятно, я – к вам.
Он поискал, куда деть рябую кепку, припылённую, кажется, и углем, не нашёл, поджал её под локоть другой руки, а освободившеюся озабоченно стал расстёгивать свой суконник. Суконник его был вовсе без ворота, а верней, ворот был оторван, и тёплый шерстяной шарф окутывал оголённую шею. Расстегнувшись, подо всем этим вошедший открыл летнее, сильно выгоревшее, испачканное красноармейское обмундирование – и ещё стал отстёгивать карман гимнастёрки.
– Подождите-подождите, – отмахнулся Зотов. – Так вот что… – Он щурился на угрюмого неподвижного Дыгина. – Что в моей власти полностью, то я тебе сделаю: отцеплю тебя сейчас. В десять часов утра отоваришься…
– Спасибо, – сказал Дыгин и смотрел налитыми глазами.
– Да не спасибо, а вообще-то не положено. С таким хорошим эшелоном идёшь. Теперь к чему тебя прицепят – не знаю.
– Да уж две недели тащимся. Сутки больше, сутки меньше, – оживился Дыгин. – Груз я свой вижу.
– Не-ет, – поднял палец Зотов и потряс. – Нам с тобой судить нельзя. – Покосился на постороннего, подошёл к Дыгину плотно и сказал еле внятно, но так же заметно окая: – Раз уж ты свой груз видишь – сообрази. Твоими лопатками сколько окопаться может? Две дивизии! А в землю влезть – это жизнь сохранить. Двадцать тысяч лопаток – это двадцать тысяч красноармейских жизней. Так?
Зотов опять покосился. Вошедший, поняв, что он мешает, отошёл к стене, отвернулся и свободной рукой по очереди закрывал – нет, не закрывал, а грел уши.
– Что? Замёрзли? – усмехнулся Зотов громко.
Тот обернулся, улыбаясь:
– Вы знаете, страшно похолодало. Ветер – безумный. И мокрый какой-то.
Да, ветер свистел, обтираясь об угол здания, и позвенивал непримазанным стеколком в правом окне, за шторкой. И опять пожуркивала вода из трубы.
Очень симпатичная, душу растворяющая улыбка была у этого небритого чудака. Он и стрижен не был наголо. Короткие и негустые, но покрывали его крупную голову мягкие волосы, сероватые от искорок седины.