Рассказы о русском характере (сборник)
Шрифт:
— Ребята, вы сук-кины дети! — объявил он со своей обычной прямотой. — Ловите блох черт знает где, а что у вас под носом происходит, не видите.
— А что у нас происходит под носом, Август? — спросили мы.
— Посмотрите, как ваш друг Михаил Булгаков подписывает уже второй фельетон!
Посмотрели: «Г. П. Ухов». Ну и что ж тут такого?
— Нет, вы не глазом, вы вслух прочтите! Прочитали вслух… Мамочки мои! «Гепеухов»! М-да, действительно…
Мы были обескуражены, а Булгаков получил по заслугам и следующий свой фельетон подписал псевдонимом — «Эмма Б.».
Впрочем,
Летом 1926 года москвичей ошарашили расклеенные на улицах большие газетные листы. На них крупным шрифтом было напечатано:
«Экстренный выпуск. — Война объявлена. — Страшная катастрофа в Америке. — Небывалое наводнение…»
И так далее, в том же роде.
И только при ближайшем рассмотрении кошмарного газетного листа перепуганный прохожий начинал приходить в чувство: война была объявлена… бюрократизму, волоките и расхлябанности — редакцией журнала «Смехач». Все дальнейшие страсти-мордасти также оказывались «юмористическими приемами» агитации за подписку на «Смехач».
От такого антраша ленинградских сатириков даже видавшие виды гудковцы содрогнулись.
Есть в «Двенадцати стульях» главы и строки, которые я воспринимаю как бы двойным зрением. Одновременно видимые во всех знакомых подробностях, возникают бок о бок Дом народов и бывший Дворец Труда, вымышленный «Станок» и реальный «Гудок», и многое другое. Так вот получается и с главой об авторе «Гаврилиады»: один глаз видит Никифора Ляписа, а в другом мельтешится его живой прототип — точь-в-точь такой, как у Ильфа и Петрова: «очень молодой человек с бараньей прической и нескромным взглядом».
Если б он мог предвидеть последствия опасных знакомств, он бежал бы от нашей комнаты как от чумы. Но он находился в счастливом неведении. Он приходил к нам зачастую в самое неподходящее время и, подсаживаясь то к одному, то к другому, усердно мешал работать. Чаще всего развязный Никифор (оставим уж за ним это звучное имя!) хвастался своими сомнительными литературными успехами. Халтурщик он был изрядный. Что же касается дремучего невежества, то в главе о «Гаврилиаде» оно ничуть не было преувеличено.
Однажды Никифор страшно разобиделся на нас. Он вошел сияющий, довольный собой и жизнью и гордо объявил:
— Я еду на Кавказ! Вы не знаете, где можно достать шпалер?
Мы ответили вопросом на вопрос:
— А зачем вам шпалер, Никифор?
Тут-то он и сделал свое знаменитое откровение насчет шакала, который представлялся ему «в форме змеи».
Но дело на этом не кончилось. Никифор решил взять реванш за шакала.
— Смейтесь, смейтесь! — запальчиво сказал он. — Посмотрим, что вы запоете, когда я кончу свою новую поэму. Я пишу ее дактилем!
— Послушайте, друг мой, — сказал елейным голосом Перелешин, — я хочу вас предостеречь. Вы так можете опростоволоситься в литературном обществе.
— А что такое? — встревожился Никифор.
— Вот вы говорите — дактиль. Это устарелый стихотворный термин. Теперь он называется не «дактиль», а «птеродактиль».
— Да? Ну, спасибо, что предупредили, а то в самом деле могло выйти неловко…
Никифор, — сказал сердобольный Константин Наумыч, наш художник, — Перелешин вас разыгрывает. Птеродактиль — это допотопный ящер.
— Ну что вы мне морочите голову!
— Никифор, — подхватил из своего угла Олеша. — Константин Наумыч вас тоже запутывает. Он говорит — «ящер», а ящер — это болезнь рогатого скота. Надо говорить — «допотопный ящур». Понятно? Ящер — это не ящур, а ящур — не ящер.
«Гром пошел по пеклу». Никифор выбежал вон и с яростью хлопнул дверью.
Впрочем, это был не последний его визит. Он прекратил свои посещения лишь после того, как узнал себя в авторе «Гаврилиады». Не мог не узнать. Но это пошло ему на пользу. Парень он был способный и в последующие годы, «поработав над собой», стал писать очень неплохие стихи.
…А теперь об одном случае, который связан с «Голубым воришкой». Пожалуй, он в какой-то мере может дополнить наше представление о творческой лаборатории Ильфа и Петрова…
Было так. Мы с Ильфом возвращались из редакции домой и, немножко запыхавшись на крутом подъеме от Солянки к Маросейке, медленно шли по Армянскому переулку. Миновали дом, где помещался военкомат, поравнялись с чугунно-каменной оградой, за которой стоял старый двухэтажный особняк довольно невзрачного вида. Он чем-то привлек внимание Ильфа, и я сказал, что несколько лет назад здесь была богадельня. И, поскольку пришлось к слову, помянул свое случайное знакомство с этим заведением. Знакомство состоялось по способу бабка — за дедку, дедка — за репку. Я в то время был еще учеником Московской консерватории, и у меня была сестра-пианистка, а у сестры — приятельница, у которой какая-то родственная старушка пеклась о культурном уровне призреваемых. В общем, меня уговорили принять участие в небольшом концерте для старух… Что дальше? Дальше ничего особенного не было.
Но, к моему удивлению, Ильф очень заинтересовался этой явно никчемной историей. Он хотел ее вытянуть из меня во всех подробностях. А подробностей-то было — раз, два и обчелся. Я только очень бегло и приблизительно смог описать обстановку дома. Вспомнил, как в комнату, где стояло потрепанное пианино, бесшумно сползались старушки в серых, мышиного цвета, платьях и как одна из них после каждого исполненного номера громче всех хлопала и кричала «Биц!» Ну, и еще последняя, совсем уж пустяковая деталь: парадная дверь была чертовски тугая и с гирей-противовесом на блоке. Я заприметил ее потому, что проклятая гиря — когда я уже уходил — чуть не разбила мне футляр со скрипкой. Вот и все. Случайно всплывшая «музыкальная тема» могла считаться исчерпанной…
Прошло некоторое время, и, читая впервые «Двенадцать стульев», я с веселым изумлением нашел в романе страницы, посвященные «2-му Дому Старсобеса». Узнавал знакомые приметы: и старушечью униформу, и стреляющие двери со страшными механизмами; не остался за бортом и «музыкальный момент», зазвучавший совсем по-иному в хоре старух под управлением Альхена.
Но, разумеется, главное было не в этих деталях, а в том, что разрослось вокруг них, вернее, было взращено силой таланта Ильфа и Петрова, их удивительным искусством.