Рассказы радиста
Шрифт:
Я почему-то не верил, что она много пережила. Тот, кто действительно много пережил, так легко об этом не говорит. У Любы Дуняшевой переживания впереди.
– Не ты забрал его документы?
– Нет.
– И ты в них не заглядывал?
Парень недружелюбно покосился на меня:
– А зачем? Я его не по документам знал.
Солнце опускалось, косая тень от отвесной стенки вкрадчиво подбиралась к убитому, собираясь стыдливо его накрыть. Он лежал лицом к синему безоблачному небу...
"Встретьтесь с Женей и непременно расцелуйте
Расцелуйте? Осколок попал в затылок, лица нет...
Я отвернулся и зашагал к себе. Шагал и глядел в сапоги, заляпанные глиной, в белых струпьях засохшей известки...
Солнышко сидел возле радиостанции, с налившимся кровью лицом орал в микрофон:
– Фриц! Не занимай волну! Ты, гад картавый! Убирайся к чертовой матери! Прием!
Обычная история: какая-то немецкая радиостанция случайно попала на нашу волну, мешала связаться с полком. Витя Солнышко считал: уж если он работает, то эфир - его монополия.
Всякие посторонние разговоры по радиостанции строжайше запрещены, а разговоры с противником - тем более. В другое время они могли бы кончиться печально: немецкие пеленгаторы засекут - лови тогда снаряды. Раз радиостанция - значит, штаб, а раз штаб - снарядов не жалеют.
Но сейчас немцы смяты; можно представить, какая у них там суматоха и путаница - не до пеленгирования.
Витя Солнышко, увидев меня, смутился, виновато заворчал:
– Колготят и колготят, слово не пропихнешь...
– И вдруг без перехода просиял: - Пляши!
Я отвернулся, шагнул в угол.
– Пляши! Видишь?
Он показал мне открытку.
– Тебе пишет, не мне... "Вы вошли в число моих друзей..." На-ка вот, ты вошел, а я нет... Пляши, не то не отдам.
Я почему-то нисколько не удивился, что открытка от Любы Дуняшевой пришла в этот день, в этот час.
"Я немного приболела, лежу, пользуюсь свободным временем, чтоб поговорить со своими друзьями. А Вы вошли в число моих друзей. Почему Вы не ответили на мое письмо? Нехорошо забывать. Встретились ли Вы с Женей? Признаюсь Вам, до сих пор меня не оставляет светлая радость, что он жив, здоров и что у нас с ним есть общие знакомые".
Всего несколько фраз, много ли напишешь на обороте открытки.
Я тогда не ответил на ее письмо. Не смог.
Через несколько дней, в селе Циркуны, я потерял свою полевую сумку вместе с дневником, с письмами Любы Дуняшевой, с коллекцией трофейных авторучек.
А еще через несколько дней, под Харьковом, меня ранило.
Но номер полевой почты Любы Дуняшевой я помнил хорошо. В госпитале несколько раз принимался за письмо к ней. Начинал и каждый раз откладывал. Не так-то просто, оказывается, сообщить о беде...
"Встретились ли Вы с Женей?" Да, встретился...
"Расцелуйте его за меня..." Нет, этого я не сделал.
Не стал я и другом Евгения Полежаева...
Я трусливо молчал, наконец забыл номер полевой почты, знаю, что он начинался с цифры "18"...
Прошло
Адреса изменились, давно заросли старые раны. Спустя двадцать лет я решился наконец выполнить долг, написать письмо.
Любовь Дуняшева, дойдет ли оно до тебя?
P. S.
Похоже, что не дошло. Этот рассказ напечатали в журнале "Новый мир", переиздавали и в книге, а ответа все нет и нет. Где ты, Любовь Дуняшева?..
1963
КОСТРЫ НА СНЕГУ
Я, необстрелянный мальчишка и наскоро испеченный в тыловой школе младших командиров радист, с маршевой ротой попал в штаб полка, занимавшего оборону. Полк был гвардейским, орденоносным, прославленным. Солдаты комендантского взвода, торчавшие у штабной землянки, с презрительным невниманием глядели поверх наших голов. И где-то на окраине степи, точно такой же, какую мы меряли целый день, - красная глина и тусклая полынь, - вперепляс, весело трещали выстрелы, глухо рвались снаряды. Вот и фронт...
В стороне среди старожилов я заметил солдата. Издалека он показался низкого роста, но почему-то рядом с ним - другие солдаты, сонная с отвисшей губой лошаденка, запряженная в полевую кухню, сама кухня вместе с дымком, заманчиво пахнущим заваренной тушенкой, - все, все кругом казалось не настоящим, а каким-то игрушечным.
Я был голоден, ловил носом дымок от кухни, далекие выстрелы волновали меня, отвлекал рокочущий командирский басок из темного лаза в землянку, решавший нашу судьбу - каких новичков в какое подразделение послать. Я не заметил, как странный солдат исчез, лошадь, кухня, повар, люди приобрели устойчиво нормальный вид. И я забыл об этом солдате.
Но на следующий вечер с ним столкнулся.
В степь в пыльном, удушливом пламени садилось солнце. И в окружении закатного огня на меня двигалось что-то громоздкое, тяжелое и несуразное, словно вставшшая на задние колеса двуконная повозка.
Он шел спокойной раскачкой, и я заметил устрашающую покатость пухлых плеч, выпирающую из натянутой гимнастерки бугристую грудь, расслабленные бицепсы неестественно раздували рукава, пошевеливали вылинявшую ткань. А лицо... Казалось, взгляд вязнул в скупых рубленых складках, мясистые скулы, черные бровищи прикрывали глаза - их хватило бы на усы комбату, комроты и на взводного бы осталось.
Он прошествовал мимо, не одарив взглядом, - казалось, не заметил моего откровенного изумления.
Я оглянулся вслед, увидел необъятную спину, с лениво шевелящимися жерновами-лопатками и... И было еще кое-что, чему можно ужаснуться, - ноги в сапогах! Сапоги, должно быть, самого большого размера, с просторнейшими кирзовыми голенищами. И эти-то голенища не налезали на толстые, крутые икры. Они были распороты сзади.
И холмик землянки, замаскированный пучками вянущей полыни, и шест с антенной от полковой рации, даже сама степь с дымчатой кромкой горизонта казались игрушечными по сравнению с каменно-тяжелой, раскачивающейся фигурой.