Рассказы радиста
Шрифт:
Нам вдвоем было всего тридцать девять лет. При любой возможности мы отворачивались от всего, что нам напоминало смерть.
Мы без угрызений совести отбрасывали в сторону и письмо старушки матери, и письмо серьезного пятиклассника. Мы искали другие письма - от девушек, чтобы приобщиться к тому, чего сами еще не испытывали, - любовная тоска, разлука, счастливая дерзость от откровенного признания. Мы даже робко рассчитывали про себя не остаться сторонними наблюдателями, а объявить о себе. Пишут же "выбывшим", письмо наверняка останется без ответа,
Мы искали письма от девушек.
Из многих писем мы отобрали только два. Прошло двадцать лет, а я почти дословно помню целые куски из них.
Кажется, из Свердловска она писала ему:
"Сейчас ночь. Я боюсь ночей. Днем - работа, и, что скрывать, нелегкая. Днем - люди, а ночью - ты. И вот тогда-то я начинаю чувствовать, ч т о т ы т а к о е. Сказать, что с одной стороны - город, завод, цех, прохожие, знакомые, друзья, с другой - ты, ты - полмира! Нет, мало! Боюсь, что скоро станет легче дышать, меньше окажется работы, больше досуга, и тогда - пустота, тогда никуда не спрячешься от тебя. В какое несчастное время мы узнали друг друга! Знакомые, друзья, город, весь мир, в котором я живу, не могут заменить тебя. Тебя нет, нет и жизни. А т ы н е о т в е ч а е ш ь м н е у ж е н а т р е т ь е п и с ь м о! Я без тебя - бессмыслица, досадная случайность на свете. Ты можешь это понять? Ответь мне! Пиши, даже если некогда..."
Подпись была неразборчивой. Тот, кому адресовано письмо, знал ее имя, для нас, оно оставалось тайной.
Но если бы мы и сумели разобрать имя, вряд ли решились отвечать. Тот для нее не полмира - весь мир, нам в нем места нет. Слишком серьеезый человек писал это письмо. Слишком серьезный, а возможно, и слишком взрослый, он отпугивал нас.
А второе письмо-секреточка унизано ровными чистенькими строчками. На адресе, как и полагается, наш номер полевой почты, адресовано некоему Е в г е н и ю П о л е ж а е в у.
"Твоя фотография стоит на моем походном столике, ты на ней слишком строгий. Ты следишь за мной. И твой взгляд заставляет меня вглядываться в самое себя. Как хочу быть чистой, умной, красивой перед тобой. Как хочу быть достойной тебя!.."
Тут уж не мир, не полмира, тут намного проще - люблю, хочу быть достойной. И нет угнетающей серьезности, и где-то между чистенькими строчками проглядывает девичья игривость, и подпись ясная и отчетливая, само имя простенькое, наивное, лубочное - Л ю б о в ь Д у н я ш е в а.
Я и Витя Солнышко переглянулись: "Ответим?" - "Ответим!"
– Беги в землянку, принеси мою полевую сумку, - приказал я часовому.
И он сорвался, оставив мне на сохранение свою винтовку.
В полевой сумке, захваченной мной еще под Сталинградом из покинутой немцами землянки, хранились дневник, письма матери и целая коллекция автоматических ручек. Мне несли их даже незнакомые солдаты, спрашивали:
– Где здесь чудак, который ручки на махорку меняет?
– Я.
– Бери.
У меня были ручки со стеклянными витыми перьями, с золотыми
Этой-то внушающей уважение ручкой я и вооружился.
Витя Солнышко встал за моей спиной, приглушенным голосом давал советы:
– За середку колупни, жалостливое, со слезой...
И я начал:
"Дорогая и незнакомая нам Любовь Дуняшева!
К нам случайно попало Ваше письмо..."
Разумеется, при каких обстоятельствах оно попало, я скромно умолчал.
– Со слезой, чтоб прошибло...
– Да иди ты к такой матери! Не мешай...
"Поверьте, что мы от всей души сочувствуем Вам. Мы искренне тронуты Вашим большим и чистым чувством к незнакомому нам человеку. Мы еще не знаем, где находится Евгений Полежаев, но верьте - найдем его след. Найдем и все сообщим Вам. Мужайтесь! Рассчитывайте на лучшее..."
Витя Солнышко сопел за моим плечом.
Под конец я свернул с основной темы и разогнался:
"Ваш обратный адрес - полевая почта. Мы поняли, что Вы разделяете нашу судьбу, служите в рядах нашей доблестной армии. И нам представляется Ваш Высокий Образ - или сестры, ползущей с сумкой к стонущим раненым, или ассистентки, подающей седому хирургу инструменты во время операции, или терпеливой, доброй сиделки у кровати больного..."
Помню, я никак не мог вырвать нашу новую знакомую за границы медицинского обслуживания.
Витя просил - "со слезой", я же работал по принципу лесть душу вынимает, оно верней, не дает осечки.
Мы заклеили письмо, написали адрес, мой часовой сразу же сорвался с места, бросился в новую землянку ПСД, вручил с соответствующим наставлением:
– Не затеряйте, черти.
Десять суток строгого ареста...
По Дисциплинарному уставу мне полагалось днем не спать, через день получать горячее питание, остальное время сидеть на черством хлебе и водице, размышляя о своем поступке.
Я спал в компании своего часового сколько влезет, и днем и ночью. Как только приходило время обеда или ужина, Витя Солнышко хватал котелки и бежал на кухню. Повару, заносящему черпак, он говорил значительно:
– Арестованному.
Арестованный, потерпевший - как не пожалеть бедолагу!
– и повар наваливал в наши котелки погуще и побольше.
Нас не тащили к зуммерному столу, не заставляли учиться, не посылали в караульный наряд, предоставили распоряжаться временем полностью по своему усмотрению.
Надоедало торчать в землянке, и я надевал забытый Оганяном пояс, вместе со своим безотказным часовым шел к Донцу, купаться. Винтовка часового, разумеется, оставалась в углу на нарах, ждала нашего возвращения. При этом надо было лишь не попадаться на глаза начальнику связи, да и встречи с Оганяном тоже желательно избегать. Столкнись с Оганяном - мы понимали, - поставим человека в неловкое положение: должен наказать, а не хочется.