Рассказы разных лет
Шрифт:
Ночничок мигнул и с треском потух. В хате стало тихо. И вдруг я услышал, как за опущенной занавеской стали уходить люди. Они старались не шуметь, еле ступая на носки. Когда кто-нибудь из них неосторожно ступал, остальные сдержанно цыкали на него. Так прошло несколько секунд, затем послышался чей-то возмущенный голос:
— А ты чего остаешься, взводный? Выдь, выгребайся немедля… Весь эскадрон требовает.
Секунду спустя тихо закрылась дверь. Сенцы были пусты.
Когда я проснулся, Минна, одетая в белую кофту и новую юбку,
Стол был покрыт красной скатертью с черными поперечными полосами, пол чисто вымыт, а на стенах развешаны белые рушники и цветные олеографии, видимо покоившиеся на дне сундука.
«Новобрачные!» — подумал я.
Минна вышла. Я быстро оделся и, подойдя к окну, распахнул его. Свежий утренний воздух ворвался в комнату. Во дворе было оживление. Я перегнулся через подоконник и обомлел. Под окном в кружок стояли эскадронцы, посреди которых с белым платком в руке виднелся бородатый Скиба, лучший песенник и запевала полка.
Увидя меня, казаки заулыбались, закивали головами, но серьезный Скиба поднял руку и махнул платком.. Все сразу смолкли и подтянулись.
«Что за черт!» — подумал я.
По полю соколик по-ха-живает… Он лебедку бе-е-лую выгля-ды-вает… —высоким, чистым тенорком завел Скиба, дирижируя платком.
И сразу же по двору мельницы разлилась старая терская казачья свадебная песня.
Чтоб была лебедушка краше всех… —подхватили голоса.
Чтоб очи были лазоревые… —загудели басы… И подголосок, взлетев высоко над поющими и обгоняя их, выводил:
Сокол-ба-атюшка, Василь Григорь-е-вич, Не пущай лебедку одну гу-у-лять…«Да здесь весь эскадрон!» — смутился я. Но тут платок Скибы снова взметнулся вверх. Свадебная оборвалась, и озорная, веселая песня:
Командир наш, командир, Командир наш молодо-ой… —разлилась, разлетелась по тихой мельнице. С присвистом, с уханьем, с пристуком пели озорную песню смеющиеся, довольные эскадронцы. А у самого круга песенников, посреди казаков, подбоченясь, стояла веселая, смеющаяся Минна.
Целый день эскадрон добродушно озорничал над своим командиром и сияющей Минной. Целый день я не видел взводного Игнатенко, уклонявшегося от встречи со мной.
Через день мы уходили в поход.
Рано утром, когда через село потянулись обозы и я, уже сидя на коне, выводил эскадрон, обняв стремя и припав головою к моему колену, провожала нас наша хозяйка: Слезы мешали ей говорить, она, всхлипывая, только кивала проходившим мимо нее эскадронцам.
И они, теперь серьезные и чинные, понимая ее состояние, степенно проезжали мимо, кланяясь с коней, прощаясь с нею:
— Бувай здорова, хозяйка!
— Не поминай лихом!
— Спасибо за ласку! Мабудь, ще встретимся!
А швец Недоля, нарушая дисциплину и строй, выехал из рядов и, вытягивая из кармана тряпицу с сахаром, сказал:
— Отдай, мать, дочке, да смотри береги дите!
Пыль уже поднялась за околицей, когда я на намете догнал свой эскадрон.
Село скрылось за холмами.
— Василь Григорьич, а который теперь будет час? — вдруг спросил меня взводный, и по его неестественно напряженному лицу и смущенно бегавшим глазкам я понял, что он простил меня.
Вместо ответа я вытащил из кармана белый с розово-кирпичным отливом кругляш и протянул его Итнатенко:
— На.
Он взял и, поднося к самому носу, понюхал его.
— Духовитый! Хорошие кругляши печет немка… — одобряюще сказал взводный, — не иначе как в меду тесто катает да на смальце жарит.
Он помолчал. Утреннее горячее солнце играло на глянцевитой, твердой корке кругляша.
Взводный переломил его, засунул кусок в рот, долго, с наслаждением жевал и вдруг подмигнул мне:
— А ведь не скажи ты, Василь Григорьич, тогда германке эти самые слова, ни ввек бы она на тебя не взглянула!
— Какие слова?
Степь курилась далекими сизыми дымками. За буграми вставала пыль. Кони шли широким шагом, пофыркивая и горячась. Эскадронцы стихли. Чуть слышный говорок висел над колонной.
— Какие слова? — переспросил я.
— Германские. — И вдруг, что-то припоминая, взводный неистово закричал: — Эх… лех… дех!.. Кабы не те слова, не видать бы тебе, прямо скажу, германки.
Он вздохнул и продолжал:
— Ты, товарищ командир, в разных там гимназеях да музеях учился, академии, может, кончал. Я не сержусь, чего уж… А вот кабы не эти слова, быть бы королем Игнатенко!
Он доел кругляш и, круто повернувшись на седле, хрипло запел:
Эх, да расколися, сырой дуб, На четыре грани…И казаки-эскадронцы, словно ждавшие запевки взводного, разом подхватили с коней песню, которую пели бабы по станицам.
А кто любит чужих жен… —и весь эскадрон с ухмылкой глядел на меня, весело, любовно и ободряюще выкрикивая озорные, веселые слова песни, —
Того душа в рае!Это пелось для меня. Это значило, что эскадронцы вторично чествовали меня — не как своего командира, а как представителя сотни, ухаря казака, молодчагу парня, выполнившего с честью весь несложный этикет казацкой любви.