Рассказы (сборник)
Шрифт:
— Тобой пахнет, — ответил я, — или, вернее, твоей вонью.
Остальные загоготали, но он спрятал хлеб за спину и сделал непристойное движение, а потом под громкий рев остальных сказал:
— Вот теперь он и впрямь пахнет, — после чего снова шмякнул его на стол.
Я не притронулся к хлебу, в тот вечер я вообще не стал ужинать и ничего не отвечал, когда он качал поливать грязной бранью благородных шалопаев, которые намерены вводить здесь, на этой грязной посудине, хорошие манеры.
Я не стал отвечать, не ответил я и тогда, когда товарищи начали меня подзуживать, потому что по ожиданию, отразившемуся на их лицах, я понял, что он считается у них общепризнанным шутником и, верно, с каждым новичком обращается так же, как со мной. Тем пуще разозлило его мое молчание, выходит, грязь ему
— Вообще-то говоря, мы с тобой одного поля ягоды. Ты со страху наложил в штаны, а воняет от меня.
Поскольку я присоединился к общему смеху, инцидент на этом, казалось, был исчерпан.
Но я заблуждался. На другое утро Грязнуля взял мою зубную щетку и с невинным видом объяснил, что просто перепутал, хотя на самом деле у него щетки отродясь не было. У себя в койке я обнаружил его вонючую робу, свой гребень — воткнутым на женский манер в его свалявшиеся волосы; мои тапки — на его вонючих ногах; собравшись попить кофе, я увидел, что он брал мой котелок, под конец я начал выуживать селедочные головы из карманов куртки. Молчание и высокомерная усмешка в ответ на эти омерзительные выходки не помогали, оставалось либо побеседовать с ним, чтобы обратить в свою веру, либо схватиться напрямую. Товарищи, с которыми у меня были хорошие отношения, не видели в этой истории ничего необычного, они полагали, что уж один-то рейс я как-нибудь вытерплю, пока на мое место не возьмут другого.
Беседа ни к чему не привела, напротив, она только ухудшила положение, потому что я, будучи недостаточно сведущ в психологии, счел нужным рассказать ему, из каких соображений я сделался матросом. Тут уж у него и сомнений не оставалось, что я — благородный шалопай, которому нечего делать в матросском кубрике, такие типы — просто холуи у капиталистов, за борт их — и вся недолга. С этого дня он начал притеснять меня и, так сказать, физически: при встречах непременно толкал; один раз, когда я шел перед ним, он даже нарочно скатился по лестнице в кубрик, чтобы только сбить меня с ног. Один из матросов постарше, когда я пожаловался ему на свою беду, отвечал кратко: «Либо ты набьешь ему морду, либо смывайся в Гельсингфорсе. Да и что у тебя за нужда ходить на таком корыте?»
В самом деле, что за нужда? Я четыре месяца прослужил стажером в одной штеттинской газете, и меня как раз хотели сделать младшим редактором, когда редактор местной рубрики дал мне задание побывать вечером на собрании бастующих моряков: он-де уговорился пойти с одной девушкой в театр, но к одиннадцати он, как штык, будет в редакции и лично сдаст мою заметку в набор.
До того времени забастовки нисколько меня не занимали, меня больше влекло к искусству, к фельетону, а тут я очутился среди грубых людей, которые бастовали, потому что профессия у них была очень трудная, очень опасная и к тому же низкооплачиваемая. Главный оратор клеймил судовладельцев как эксплуататоров, описывал чудовищные условия труда на борту многих кораблей, и сердце мое воспламенилось огнем любви к морякам и ненависти к судовладельцам. В таком духе я и написал свой отчет, исполненный любви и ненависти, и гордо поставил внизу свои инициалы Э. В. Приди редактор вовремя, моя жизнь, может быть, пошла бы совсем другим путем. Но он не пришел, и я просто-напросто сдал свой отчет в набор, после чего я выпил в ночном кафе хорошую рюмку коньяка, а потом всю ночь не мог сомкнуть глаз в ожидании похвал, которыми меня осыплют завтра пополудни.
Но меня вызвали в редакцию с самого утра, и там меня встретил ответственный, он был бледен и взволнован и сказал, что нас обоих выгонят, меня — сегодня же, его — через установленный срок. Главный редактор накричал на меня, а издатель просто рычал. К тому же он позволил себе усомниться
Поскольку меня все равно выгнали, я мог бы и не ходить к председателю, но меня соблазнила возможность швырнуть в лицо главному из эксплуататоров — как я называл их всех со вчерашнего дня — мое презрение, если он позволит себе неуважительно со мной разговаривать. Но старый, седовласый господин и не думал на меня кричать, он только засмеялся, когда узнал, что перед ним стоит автор возмутительного отчета, и спросил, сколько мне лет. «Двадцать! — гордо ответил я. — А почему вас это интересует?» — «Потому что ваша молодость многое, а может, и все извиняет». И он принялся живописать бедственное положение, в котором находятся судовладельцы, и сказал, что повышение расценок вконец подорвет немецкое судоходство на Балтийском море, поскольку оно не сможет конкурировать со шведским. Я смущенно молчал, тогда он дал мне большую сигару и начал диктовать отчет в исправленном виде. Я послушно записал три предложения, потом передо мной всплыли обветренные ожесточенные лица забастовщиков, и я отказался публиковать эту писанину от своего имени. Его дружелюбие мигом испарилось.
— Правильно вас хотят выгнать из газеты, — сказал он холодно.
— Не хотят, а уже выгнали, — ответил я.
Он встал.
— Прежде чем то же самое произойдет с вами и в этом доме, позвольте вам сказать: вас не возьмет ни одна штеттинская газета.
Я положил на стол выкуренную до половины сигару и ответил:
— Тогда я сам стану моряком. Я давно уже собирался уйти в море. Это даст мне наилучшую возможность выяснить, кто прав на самом деле: жирные эксплуататоры или выжатые как лимон бедные пролетарии!
Конец фразы засел у меня в памяти после вчерашнего выступления. Я вышел с гордо поднятой головой, в твердом убеждении, что готов к борьбе за лучший общественный строй.
Через три недели забастовка кончилась победой предпринимателей, а поскольку для перевозки скопившихся в порту грузов понадобились не только исправные суда, но и поставленные на ремонт в док, я, не имевший никакой квалификации, без труда нашел место и мог сделать несколько рейсов в Скандинавию… Кроме того, меня соблазняла мысль попасть на судно из рибелевского пароходства; вот каким путем я оказался на «Торе», который с грузом машин шел в Гельсингфорс, где мы должны были принять на борт лес и бумагу.
Правильно ли я поступил? Не для того ли я уже несколько раз сидел в чужой стране без жалованья и голодал, чтобы сносить теперь вдобавок издевательства какого-то грязнули и делаться всеобщим посмешищем? Я уже видел злорадную улыбку на губах коммерции советника. Нет и нет, я не позволю человеку, грязному не только снаружи, но и внутри, отвлечь меня от моей цели.
И вот на следующий вечер, когда Хайни Грязнуля поддал мне своей табуреткой под коленки, так что у меня вылетел из рук котелок с кофе, а сам я рухнул на пол, вызвав общий смех, я наконец собрался с духом, развернулся и ударил его кулаком в лицо. Его ошеломила не столько сила удара, сколько сознание того, что какой-то новичок посмел открыто с ним схватиться. Но так как товарищи начали теперь громко смеяться над ним, он быстро опомнился, уверенный в победе, откинул голову назад и ринулся на меня со сжатыми кулаками. Примерно этого я и ожидал, и поскольку спортивная подготовка в борьбе и боксе помогала мне справиться и с более сильными противниками, я без особого труда сбил его с ног аперкотом в подбородок, вложив в этот удар всю силу своего гнева за то, что он осквернил мои чистые побуждения. Он упал. А остальные повскакали с мест, чтобы поздравить меня.