Рассказы (сборник)
Шрифт:
Нет, — решила она. — Он такой грех на душу не возьмет, уж больно у него глаза кроткие.
Мне его глаза не показались кроткими. Такие глаза были и у других молодых людей. Вот у Вильгельма Креймана глаза были кроткие.
— Но ведь он наложил на себя руки, — сказала мать. — Такого не совершил бы ни один порядочный христианин.
— Он это сделал из-за любви, — попыталась смягчить суровость матери сестра и вздохнула.
— Это только усугубляет его вину, решила моя мать. — «Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, любовь не гордится Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит!» — Что-что, а Библию мать знала хорошо.
— Послание к коринфянам, стих тринадцать, — ска зал я — Но два стиха ты пропустила.
— Зато Песнь песней я тебе и ночью прочту наизусть, — сказала моя мать, — а теперь мне пора кормить свиней.
Я прочел «Книгу песен» поэта Гейне от корки до корки. Правда, там, где он совсем изнывает от любви, я читал с пятого на десятое, потому что с тех пор, как мужики в деревне объявили Вильгельма Крейманна помешанным из-за того, что тот покончил с собой, когда Гертруда Бекманн вышла замуж за другого, я считал, что глупо убиваться из-за девушки, которую не получишь. Гертруда была дочерью машиниста и денег не имела, потому старый Крейманн и запретил им жениться. Вильгельм просил ее подождать, ведь не мог же старик жить вечно. И она ему обещала. Но когда за нее посватался другой, сын богатого крестьянина, она пошла за него. Тогда Вильгельм Крейманн взял и утопился в Черном озере. За это его любили все девушки в нашей деревне и плакали, вспоминая о нем. А вспоминали они о нем всегда, стоило им собраться вместе Зато мужчины считали его придурком, потому что он только на нее одну и смотрел.
Как-то вечером я вспомнил, что в стихотворении про Лорелею тоже кто-то утонул, заглядевшись на девушку, и прочел это стихотворение вслух. Моя сестра и я спели эту песню, и нам стало жаль бедного лодочника. А мой отец смеясь сказал, что лодочник был такой же чокнутый, как Вильгельм Крейманн.
— Подумай только! Вместо того чтоб следить за лодкой, он уставился на распутную девку, которая на ночь глядя волосы чешет. Чего уж там было смотреть?
— Но ведь в стихотворении она поет, когда причесывается, — сказал я. — Поет чудесную песню.
— Вот уж не думаю. Когда твоя сестра причесывается, она это делает, конечно, утром, как и полагается порядочной девушке, — она не поет, а ругается, потому что волосы все время путаются. Попробовала бы она петь со шпильками в зубах. Все девушки держат шпильки в зубах, когда причесываются. И Лорелея, верно, тоже. Знаешь, что я думаю? Лодочник-то и не на нее вовсе глядел, когда она пела. Он, пакостник, видать, на золотой гребень позарился.
Этим замечанием он на долгие годы отравил мне впечатление от Лорелеи, а сестра, причесываясь, никогда больше не держала в зубах шпильки, а несколько раз даже пела: «Мы сидим так мило вместе и друг друга крепко любим». Я сказал ей, что никакая это не чудесная песня.
— Будь у меня золотой гребень, как у нее… — отпарировала сестра и бросила презрительный взгляд на свой гребень.
— Тебе бы его не мешало вычистить, — посоветовал я ей, — может, тогда и петь будешь лучше.
В ответ она показала мне язык и с той поры по утрам уже не пела.
Вместо опротивевшей мне «Лорелеи» я выучил два других стишка, потому что у этого самого Гейне были стихи и не про любовь. «Два гренадера» называлось одно и «Зимняя сказка» другое. По правде говоря, из «Зимней сказки» я выучил только первую часть — до «птичек в небе». Мой отец потом тоже прочел его, собственно говоря, он виноват в том, что я выучил этот отрывок наизусть; он посоветовал мне прочесть его в школе: кантор-де обрадуется. Лучше всего сделать это неожиданно, во время очередной школьной проверки в присутствии пастора и главного церковного начальника. Ожидание мне показалось слишком долгим, и потому я как-то раз прочел его в школе, но мне не дали прочесть все, что я знал наизусть. Кантор прервал меня, спросив, хочу ли я, чтоб его выгнали. Он послал меня домой за этой книгой. «Я буду хранить ее, — сказал он, — пока ты не причастишься, а с твоим отцом я еще поговорю».
Так я раздружился с Гейне и не стал называть свой рай Бимини. И меня больше не интересовало, как я нашел это слово. Может, я прочел его в газете или в журнале, и оно само по себе застряло
Флок быстро выучился новому имени, а деревенским мальчишкам я так ничего и не сказал. Потому что мои открытия были такими волнующими, так много в них было сладкого волшебства, что ночами я часто вскакивал, разбуженный приключениями, и тихонько пел во сне.
История эта не новость
Звали ее Лотта Лебо, и ей минуло шестнадцать. Она была танцовщицей и проживала со своими дядюшкой и тетушкой на втором этаже низкого скособоченного домишки с фахверковым каркасом, в штеттинской квартирке, состоявшей всего лишь из гостиной, спальни и кухни — все окнами во двор. Мне же было в ту пору восемнадцать, и я снимал меблированную комнату, единственную комнату у вдовы сапожника в первом этаже, тогда как сама вдова спала на кухне, В моей комнате было всего одно окно, зато выходило оно на улицу, и стоило это удовольствие вместе с утренним кофе пятнадцать марок. Но ради того, чтобы оказаться с Лоттой под одним кровом, я согласился бы жить и в подвале.
Боже, как я любил ее! Так может любить лишь чувствительный юноша восемнадцати лет, впервые в жизни подпавший под власть той волшебной силы, описать которую ему никак не удается, хотя он согнал в свои стихи все красоты земли и неба, солнце, луну и звезды, чтобы воспеть предмет своей тайной любви. Я называл ее Лаурой, уподобясь Петрарке, к которому его возлюбленная, так же как и моя, ни разу не приклонила слух, а кроме того, буква «Л», выносимая в заглавие стихов, приобретала таким образом изысканный двойной смысл.
В один прекрасный день я помог пожилой, бедно одетой женщине, которая, чуть прихрамывая, брела по улице с большим пакетом и с полной сумкой картофеля; я взял у нее тяжелые покупки, а когда выяснилось, что она живет в моем доме, отнес их к ней на квартиру. Вне себя от признательности, она начала еще по дороге, а затем продолжила в своей квартире рассказ о том, что знавала лучшие времена, но таков удел артиста, он не собирает сокровищ при жизни, хотя и после смерти мир отказывает ему в признании. Эти грустные истины и манера говорить, присущая людям образованным, сделала из меня, и без того бредившего театром, самого внимательного слушателя; так я узнал, что почтенная дама была некогда весьма известной танцовщицей, а нынче должна зарабатывать кусок хлеба как служительница при гардеробе. Но она не жалуется, ибо главное для нее — облегчить Лотте путь к сияющим вершинам искусства, и тут уж она позаботится, чтобы Лотта всегда помнила, с какой коварной скоростью убегают годы. Правда, ей надо еще заботиться о престарелом брате, которому выпала такая же судьба, как и ей, но известная слабость, вынудившая его оборвать в самом расцвете блестящую карьеру, терзает его и поныне, а потому он почти ничем не облегчает ей бремя расходов.
Выйдя из квартиры, я прочел на двери до той поры мною не замеченные и пожелтевшие визитные карточки, которые подтверждали только что услышанное: Вальдемар Лебо, отставной солист придворной оперы; Доретта Лебо, солистка балета. Печальная судьба бедной старой женщины и ее брата день и ночь неотступно стояла у меня перед глазами, и я проклинал общество, способное жить в богатстве и удовольствиях, тогда как артисты, некогда забавлявшие его, прозябают под старость в убожестве и нищете; чтобы не уподобляться представителям этого общества, я со своих более чем скромных карманных денег купил торт, четверть фунта кофе и отнес все это к Лебо. Там, не желая смущать старую даму, я сказал, будто все это прислано моей матушкой и я был бы рад полакомиться присланным вместе с ними, а заодно послушать и еще какие-нибудь рассказы из жизни артистов.