Рассказы
Шрифт:
Ну так вот. Купил я дом на Цыганском Конце в Черных Дырах. Кому скажешь — или ржут, или смотрят на тебя как на озабоченного маразматика. Мол, одни дыры и концы на уме. Но я здесь не виноват.
Дыры, конечно, дырами, концы — концами, но благодать вокруг несусветная. Жемчужная кисея туманных далей. Березки, птички щебечут, не знаю, как называются. В ста метрах от дома — речка. Местные ласково зовут её, пардон, Зассыхой, а официального названия мне пока так и не удалось выяснить.
Сеном вокруг пахнет, дерьмецом. И так трогательно, ненавязчиво, прямо до
По жирным, как мокрая гуашь, лугам бродят коровы, похожие на отощалых бегемотов. Есть и бык-производитель. Один. Кличка у него — Полицай. Серьезный зверь.
Козел в деревне тоже один, коз на тридцать. Зовут его неприлично, но конкретно — Ебун (местные говорят Ёбун). Кличка полностью соответствует действительности: козел всегда при деле. На морде у него написано, как у главного героя фильма «Председатель», всегда одно и то же выражение, что-то типа: «Есть такое слово — надо!»
В Черных Дырах много кур и петухов. Петухи орут всегда, даже ночью. Особенно хороши у них гребешки — жирные, красные, как будто это не гребешки, а свиные отбивные.
Есть, кстати, и свиньи в Черных Дырах, грязные, как мартовские московские бомжи. И такие же опухшие. И воняют так же. Только не разговаривают.
В пруду, покрытом какой-то странной, аквамариновой, а местами алой ряской, круглосуточно дребезжат лягушки. Комары зудят, как еврейская скрипка. Будто денег просят взаймы. Впрочем, ни евреев, ни денег, ни скрипок в Черных Дырах отродясь не водилось. Был, помнят, здесь один раз еврей. Сразу после войны. Собирал народные песни. Ну, ему спели одну частушку — он обиделся, уехал. Хороший, говорят, был еврей, добрый, весь такой волосатый, как шмель. И фамилия веселая, что-то вроде Бублик или Карасик. Хороший был еврей, зря на частушку обиделся.
Собак, в отличие от евреев, в деревне много. Большинство цепных, а свободных — три.
Первая — Депутат. Он все время лает, да так жалобно, тоненько. Очень похоже на стоны в порнофильмах. Исключительно тупое животное, хотя и без претензий. Простенький такой, безмозглый кобелёк.
Вторая — Чубайс. Рыжий пёс с такой циничной мордой, что место ей не в Черных Дырах, а на стодолларовой купюре.
Третья собака — толстая сука, которую одни зовут Моникой (ну, это понятно почему: из любви к Америке), а другие — по неясным причинам — Киселевым. Наверное, потому что смотрит она все время как-то боком, искоса. Глаз у нее один подбитый.
Моника-Киселев — это жена Чубайса и Депутата. Иногда, правда, к Киселеву пристает Ебун. Но это с горя или сослепу. Потому что Ебун уже старый и видит неважно. Но дело свое все равно знает туго. А Депутат с Чубайсом из-за Киселева не ссорятся. Чубайс всегда первый, Депутат — потом. Все честно, порядок, как в армейской бане.
Про чернодыринских котов молчу: слаба, как говорится, кисть. Самураи, а не коты.
Вот. Это насчет чернодыринского зверья. Теперь о людях.
Люди в Черных Дырах, а особенно на Цыганском Конце — не люди, а алмазный фонд.
Первое мое знакомство с чернодыринцем-концовцем, если не считать бывшей хозяйки моего дома, состоялось
Как только я приехал и вошел в дом — сразу бросился открывать окно, потому что дух в избе стоял не совсем свежий. Пахло не то какими-то кислыми мышами, не то квашеным нафталином.
Окно я открыл, но тут у меня сорвалась рама. Петля отлетела. Рама была такая старая, иссиня-серого цвета, как топляк, добротная, еще дореволюционная.
Пошел я в сарай, нашел молоток, гвозди, похожие на мумии червей, вернулся, стал прибивать петлю.
Бью, бью, а гвозди не идут. Гнутся и гнутся, как бесстыжие тетки в цирке. Все кривые, ржавые. А дерево — камень, а не дерево.
Вдруг слышу из-за забора хриплый такой, прокуренный басок:
— Да перемуйнячь ты её, шмась гунявую, разок как надо… Чего ты, как мормышка, вибрируешь-то!.. Закулебячь фашиста смаху в серёдыш по самые гыгышары, б…, - и култык цуцику! А то гладит ее, как болонку… Это ж гвоздь, б…, а не на царском заду чирий.
Я оглянулся. За забором стоял худой зеленоглазый мужик лет пятидесяти пяти, в кепке, похожей на таксистскую. В совершенно бесцветном физкультурном костюме с надписью «Олимпиада — 80»
— Дачник, что ль? — спросил таксист.
— Вроде того, — ответил я.
— А я Саня, — широко, шире кепки, улыбнулся олимпиец. — А ты — Володька. Я знаю. Мне Мартышка говорила.
Мартышка — это Клавдия Мартышкина, бывшая хозяйка моего дома. Иногда ее еще называют Чучундрой, но чаще Мартышкой.
— Дай я, — сказал Саня. — А то ты тут до пенсии будешь суходрочкой мучиться.
Он ловко, как будто ему было двадцать, а не за пятьдесят, перемахнул через забор, взял молоток, гвоздь, надменно ухмыльнулся и в два коротких мощных удара вогнал его в петлю. Правда, при этом по диагонали лопнуло стекло в раме. А со стола упал кувшин с засохшими васильками — и разбился вдребезги.
— Хот! — весело прокомментировал Саня. — Дзынь — и в дамках! Всё-таки чебурыкнулась витринка, дрын ей в копчик… Да ты не рыдай, морячок, это к счастью.
— Я и не рыдаю, — пробурчал я угрюмо. — У тебя, Сань, стекла случайно нету? А то и не знаю, где здесь достать-то… Я заплач;…
— Заплатишь ты, товарищ Березовский, за просмотр кинофильма ужасов «Мёртвые не потеют»… Заплатит он, видишь ли… Эх ты, морячок — на попе ракушка… Да я сама эту раму Мартышке вставляла, и тебе, б…, вставлю…
Я удивленно посмотрел на Саню. Как это — «я сама»?
— Александра Ивановна Хорькова, — торжественно протянула мне руку Саня. — Да я, моряк, привыкла. Меня все приезжие за мужика принимают. Обмоем новоселье-то?
Новоселье обмыли. Стекло мне Саня вставила и вообще во многом помогла.
Саня оказалась удивительным существом. Курила она — как паровоз. Пила — как лошадь Мюнхгаузена. И ничего: полная ясность мысли. Тридцать лет она проработала водителем: грузовика, автобуса, газика. В прошлом году вышла на «пензию». Жила и вела хозяйство одна. Двое детей ее уехали в город. По деревне Саня ездила на мотоцикле. О трёх своих бывших мужьях говорила так: