Рассказы
Шрифт:
Павел Николаевич, на другой день после описанного разговора, был у Кольцова и выразил желание служить у него начальником дистанции. Кольцов обещал, так как свободные места у него были. Штат Кольцова состоял из четырех начальников дистанции, одного помощника и одного техника. На роль помощника он имел в виду Татищева, на роль техника — Стражинского, на остальные места еще никого не имел в виду.
— Что, если я буду проситься к вам? — спросил его Вельский.
Кольцов с удивлением посмотрел.
— Неужели пойдете? — радостно спросил он.
— К вам
— Серьезно говорите?
— Конечно, серьезно.
— Я буду счастлив.
— А меня возьмете? — спросил Дубровин.
— И вы?
— С наслаждением.
— А вы? — обратился он к Денисову.
— Нет, я больной человек, на линию нельзя мне. Стали строить планы близкого будущего. Выходило очень хорошо.
— Только Елька не пустит, — сказал вдруг Вельский упавшим голосом.
— Почему не пустит? — спросил Кольцов.
— Не пустит, — ответил Вельский. — Соединить нас втроем, что же это выйдет? Все вверх ногами поставим и его не пустим на участок.
— Да как он может не пустить, — возражал Кольцов. — Это мое право выбрать начальников дистанций.
Вельский в тот же день закинул удочку и рассказал свой план Залескому.
При докладе Залеский, между прочим, сказал Елецкому.
— Вельский и Дубровин хотят проситься к Кольцову.
— Дудки! — ответил добродушно Елецкий. — К этакому кипятку, как Кольцов, прибавить двух таких головорезов — они всю линию разнесут. Кольцову не пару подбавлять, а тормоза нужны.
И, помолчав, прибавил:
— Надо с этим кончить. Сегодня вечером приходите, составим списки на участки, и ночью надо их отпечатать. С конченным делом и разговоров не будет, а сегодня мне придется уже дома заниматься, чтобы избавиться от этих просьб… Скажите, что я заболел.
Кольцову так и не удалось в тот день поговорить с Елецким о своем штате, а на другой день в управлении уже был отпечатан приказ начальника работ о назначениях.
Переговоры Кольцова с Елецким на эту тему оборвались на первой фразе Елецкого:
— Я завален просьбами о назначениях. Начальники участков все одних и тех же приглашают, остальных никто не желает. Начальники дистанций почти все к одному просятся, к остальным не желают. Чтобы избавиться от бесконечных просьб, я решил на этот раз изменить способ назначений и сам всех назначил. Так как ваш участок самый трудный, то вам и назначены лучшие силы: Зви-ницкий, Штомор, Мартино, Колович и ваши прежние Татищев и Стражинский.
— Я хотел было просить о Вельском и Дубровине.
— С кем же я останусь? — вспыхнул Елецкий. Через неделю Елецкий и Кольцов выехали в Петербург. Доклад сошел благополучно и, сверх ожидания, был встречен очень милостиво. Радиус 150, излюбленное детище Кольцова, пришелся как нельзя кстати.
В Петербурге в высших служебных сферах уже был возбужден вопрос об уменьшении радиуса.
На сожаление председателя Временного Управления о том, что не употреблен при изысканиях радиус 150, Елецкий с достоинством ответил:
— Я привез вариант с радиусом сто пятьдесят.
Передавая об этом Кольцову,
— Вот и толкуйте с ними. В прошлом году на заседании мое предложение насчет радиуса было единогласно отвергнуто, а в этом году они готовы меня же упрекнуть за то, что я не ввел его!
И, помолчав, пренебрежительно бросил:
— Флюгера!
КЛОТИЛЬДА
I
Я только что кончил тогда и молоденьким саперным офицером уехал в армию.
Это было в последнюю турецкую кампанию.
На мою долю выпал Бургас, где в то время шли энергичные работы по устройству порта, так как эвакуация большей части армии обратно в Россию должна была и была произведена из Бургаса.
Ежедневно являлись новые и новые части войск, некоторое время стояли в ожидании очереди, затем грузились на пароход Добровольного флота и уезжали в Россию.
Эти же пароходы привозили новых на смену старым для предстоящей оккупации Болгарии.
И таким образом Бургас являлся очень оживленным местом с вечным приливом и отливом.
Как в центральный пункт, в Бургас съехались все, кто искал легкой наживы.
Магазины, растораны процветали.
Процветал кафе-шантан, устроенный в каком-то наскоро сколоченном громадном деревянном сарае.
Первое посещение этого кабака произвело на меня самое удручающее впечатление.
За множеством маленьких столиков в тусклом освещении керосина, в воздухе, до тумана пропитанном напитками, испарениями всех этих грязных тел, — всех этих пришедших с Родопских гор, из-под Шипки, из таких мест, где и баню и негде и некогда было устраивать, — сидели люди грязные, но счастливые тем, что живые и здоровые, они опять возвращаются домой, — возвращаются одни с наградами, другие с деньгами, может быть, не всегда правильно нажитыми. Последняя копейка ставилась так же ребром, как и первая. Как в начале кампании копейка эта шла без счета, потому что много их было впереди и не виделось конца этому, так теперь спускалось последнее, потому что всегда неожиданный в таких случаях конец создавал тяжелое положение, которому не могли помочь оставшиеся крохи. Для многих в перспективе был запас, а следовательно, и прекращение жалования и необходимость искания чего-нибудь, чтобы существовать.
Такие пили мрачно, изверившись, зная всему настоящую его цену, но пили.
Пили до потери сознания, ухаживали за певицами до потери всякого стыда.
Было цинично, грубо и отвратительно.
Какой-нибудь армейский офицер, уже пьяный, гремит саблей и кричит: «Человек, gargon» с таким видом и таким голосом, что глупо и стыдно за него становится, а он только самодовольно оглядывается: вот я, дескать, какой молодец. А если слуга не спешит на его зов, то он громче стучит, так что заглушает пение, а иногда дело доходит и до побоев провинившейся прислуги.