Рассказы
Шрифт:
— Полковник Снегирев. Вчера правда моя жена к вам собиралась и денщика послала, но жара, мигрень… знаете? И вот я вместо нее. А что до барыни, так, может, к вам еще кто собирался?
— Нет, нет, — поспешно ответил Санин, — избави Бог! Сюда! — Он отпахнул тяжелую портьеру, и они вошли в громадную мастерскую в два света, со стеклянной крышей.
Санин размашисто двинул мягкое кресло, поставил подле него курительный прибор и сказал:
— Садитесь, курите и говорите, чем могу служить, а я помалюю!
Он сел на табурет перед мольбертом и взял из вазы кисть.
Патмосов
— У вас тут целый музей! Даже внизу: и зверинец, и коллекция палок. Прекрасные палки!
— Да, есть! — небрежно ответил Санин.
— Одна, которая с топором, — продолжал болтать Патмосов, в то же время следя за лицом Санина. — Недорогая, но незаменимая. Если ей стукнуть! Я знаю случай, когда одним ударом такой палки разбили голову, как орех. Вам, вероятно, случается бродить по пустынным местам?
Патмосов увидел, как омрачилось лицо художника и как дрогнула кисть в его руке.
— Палка дрянь, — сказал он после минутного молчания, — я велел ее убрать, а этот дурак все ее ставит.
Патмосов взял из ящика папироску с толстым, длинным мундштуком и спросил:
— Вы всегда курите эти папиросы?
— Всегда, — уже с некоторым раздражением ответил Санин, — а что?
Патмосов закурил и, стараясь казаться равнодушным, сказал:
— Приметные очень. Если бы вы совершили преступление, по одним этим папиросам вас могли бы найти и обличить!
Рука у Санина задрожала, и он быстро откинулся от мольберта.
— Я бы унес с собой свои папиросы, — сказал он с деланным смехом.
— А окурки? — тихо произнес Патмосов и замолчал.
Санин резко двинулся на табурете и, отвернув лицо, будто роясь в красках, сказал:
— Будьте добры объяснить мне цель вашего визита. Признаюсь, наш разговор начинает меня утомлять.
Патмосову стало жаль этого человека.
— Я хотел просить вас написать мне картину.
— Я картин не пишу, — глухо ответил Санин. — Я портретист.
— Здесь главным образом лица. Если позволите, я расскажу ее содержание.
Патмосов видел, как сбежала краска с лица Санина, и слышал его прерывистое дыхание.
— Расскажите, — глухо произнес он.
— О, в двух словах! — сказал Патмосов. — Ночь; дорожка вдоль оврага; на ней двое. Один энергичный, сильный, молодой, другой — пожилых лет, дряхлый, с хитрым, развратным лицом. И этот сильный поражает его в голову палкой, на конце которой…
Санин вдруг вскочил, и лицо его исказилось бешенством.
— Ты не офицер, ты — агент! — закричал он и бросился на Патмосова.
Тот успел отскочить за кресло.
— Что же, вы хотите и меня убить? — сказал он спокойно.
Санин остановился, схватился за голову руками и со стоном повалился.
Патмосов с глубоким состраданием смотрел на совсем недавно еще гордого и сильного человека, у которого теперь вздрагивали, как у ребенка, плечи.
— Арестуйте меня, — наконец глухо сказал Санин, — да! Я убил этого мерзавца, той палкой.
— Я не буду вас арестовывать, — ответил Патмосов, — поезжайте завтра в Царское, явитесь к следователю сами с повинной.
Санин поднял
Тот угадал его мысль.
— Если бы вы убежали, я нашел бы вашу корреспондентку…
При этих словах Санин опять вскочил как бешеный.
— Откуда вам это известно?
— Из этих писем, — Патмосов показал три письма.
— Ее письма! Но я их все взял! — наивно воскликнул Санин.
— Не все! Дергачев был хитрее и три письма держал у себя в бумажнике.
— О, мерзавец! — проговорил Санин. — Он бы снова нас мучил!
Он помолчал, потом встал, прошел по мастерской, вернулся и сказал:
— Я вам все расскажу! Все! Судите!..
Патмосов молча кивнул.
Санин начал свой рассказ, сперва волнуясь, потом спокойнее, и его прекрасное лицо оживилось воспоминаниями любви.
XXI
— Это началось четыре года тому назад. Да! Четыре года будет семнадцатого августа. Ее муж заказал мне с нее портрет, и я к ним приезжал для сеансов. Ее муж носит старинную аристократическую фамилию, богат несметно, красив, несмотря на свои шестьдесят четыре года, и благороден на редкость. Ей всего двадцать шесть лет, и он ее мужем является только номинально. Она — дочь его боевого товарища, осталась сиротою, и он не придумал лучшей формы опеки, как жениться на ней, и относится к ней как отец. Буквально. Она платит ему привязанностью и ухаживанием. И вдруг — я на дороге! Я со своей любовью!.. Да, так началась наша любовь.
Санин закурил папиросу, бросил ее, взял новую и заговорил снова:
— Должно было случиться то, что случилось. Она забеременела. Да! Это было наше счастье и наш ужас. Счастье — увенчать любовь свою живым плодом, ужас — открыться. Не для меня! Я всегда молил ее об этом, но для нее. Она была убеждена, что ее муж не перенесет этого открытия. Приводил ее в ужас и скандал, который мог разразиться в обществе. Она — женщина своего круга, своих понятий. Я понимал ее и разделял ее страхи. И тут нам выпала вдруг удача. Генерал уехал в Англию, оттуда в Америку на семь месяцев. Он звал с собою жену, но она уклонилась и назначила ему свидание в Париже… Это было удачей. Она уединилась и родила прекрасного мальчугана.
Лицо Санина озарилось широкой, светлой улыбкой.
— И началось наше новое счастье. Счастье отца и матери. Я его поместил в надежные руки, а потом решил, едва отнимут его от кормилицы, перевезти к себе. И все пошло прахом!
Он тяжело перевел дух и продолжал:
— Это случилось совсем недавно. Всего с месяц. Она приехала ко мне в безумном ужасе и показала письмо от какого-то негодяя. Негодяй писал, что знает про ее связь, знает, что у нее есть ребенок и где он и что он все это огласит, если она не заплатит ему пять тысяч рублей. За эту сумму он продавал ее письма. Письма ко мне! Я бросился в спальню, где в ящике стола держал ее письма. Их не было! Да, только тогда я понял, как надо беречь тайны. Надо сжигать все! Записку, ленточку, всякий знак. Надо держать себя с любовницей, как с зачумленной. А я, болван, берег ее каждое письмо как святыню!