Рассказы
Шрифт:
Так было в 1902 году.
А теперь, в 1919-м, когда брату Вовочке и «процессу» минуло уже 17 лет, на двадцать тысяч рублей «керенками» (они долгое время ходили у нас купюрами по двадцать и по сорок рублей и после Октября), то есть, иначе говоря, за толстую кучу неразрезанных листов этих самых зеленовато-красноватых и рыжевато-коричневых квадратиков, с которых сконфуженно глядел на их обладателя ощипанный какой-то «керенский орел», больше напоминающий нынешних цыплят-бройлеров, — теперь на 20 000 рублей можно было в Погосте купить — ну, в самом счастливом случае — пару ягнят-летошников или подсвинка на вырост…
Судиться на такую сумму, может быть, и нашлись бы желающие, — нам,
Домой мы с сенсационной вестью не побежали, а продолжали тихонько работать на гумне, рассуждая, что идти на суд нам как-то и неуместно, да и не очень-то хочется.
Дело заключалось в том, что протекшие годы и революция резко переменили, так сказать, «соотношение сил» в нашей Михайловской волости. И если семнадцать лет назад существовал, с одной стороны, впавший в невменяемое состояние помещик, а с другой — пятерка или полудюжина крепких мужичков, считавших, что это им бог послал такую добычу и что грешно божьим даром не воспользоваться, то теперь в Щукине жили мы с братом, а в Погосте и окрестных деревнях — дети и внуки тех мужичков или михайлово-погостских обывателей. Их сыновья и дочери.
И за частью этих дочерей и внучек мы теперь ухаживали на гулянках, а с другой частью сыновей и внуков могли приятельствовать. И было бы крайне неудобно вдруг на судебном заседании в «дяпе», куда, очень возможно, набьется много народа, выводить в порядке судебного следствия на чистую воду и самого покойного деда, да и отцов или матерей наших нынешних знакомых и приятелей…
Да пропади он пропадом, этот куль ржи или осьмина гороха!
Так представляли себе дело мы, братья. Но, явившись домой пообедать, мы столкнулись с совершенной неожиданностью. Услышав от нас про повестку, бабушка (а в какой-то степени и мама) внезапно впали в то, что английские юристы определяют как «состояние телесного страха».
Бабушка побледнела, задрожала, руки у нее затряслись. Мама: «Ну, мамочка, что ты, возьми себя в руки!» — побежала ей за стаканом воды; но все было напрасно. Для нас-то принесенная Костей бумажка была повестка как повестка, а для них, для мамы и особенно бабушки, она была процессом.
Оказывается, он не потух, не кончился, не расплющился под развалинами старого мира. Вот он выползает из-под них и…
— Ах, ну что вы меня успокаиваете! — махала на нас руками, куря папиросу за папиросой, бабушка. — Что же я, не понимаю? Если уж мой, дворянский суд пятнадцать лет не мог признать меня, дворянку, правой, так неужели же теперь Янисон, великолуцкий оркестрант, обвинит ихи оправдает меня?
Никакие наши уговоры и рассуждения до нее не доходили.
— Зачем вы мне говорите такие глупости?! — сердилась она. — Ну при чем тут ваши керенки? Алексей Измаилович-то векселя не на керенки подписывал? Что ж они, дураки, что ли, чтобы на ваших керенках помириться? И Янисона я знаю — великолуцкий мастеровой, голытьба! Скажет: дворянка, буржуйка — и все с нас взыщет… Все! Ну что вы тогда будете делать?
Могу сказать уверенно: мы всячески старались хоть несколько ободрить бабушку, с одной стороны, и с другой — избежать неприятной необходимости принять участие в «судоговорении». Но бабушкины отчаяние и ужас были столь глубоки и непритворны, что мы вынуждены были в конце концов примириться с необходимостью явиться в суд. Мы только сделали все, что от нас зависело, чтобы убедить наших «старших», что ничего особенно страшного этот самый суд нам принести не может. С мамой это более или менее удалось; с бабушкой — ни в какой мере.
И вот в осенний звонкий день, уже с морозцем, мы с братом Вовочкой направляемся в Погост, в «дяпо».
Пожарное депо, место проведения всех мероприятий, а в том числе и постоянное местопребывание народного суда, стояло на горке, в самой возвышенной точке всего Михайлова Погоста, чуть юго-западнее почтового отделения.
Едва войдя в Погост, мы с Вовочкой поглядели друг на друга: кроме суда в «дяпе» ожидалось, видно, еще какое-нибудь привлекательное зрелище или само наше дело оказалось этакой сенсацией, но народ к «дяпу» валил валом.
Очень быстро выяснилось, что справедливо последнее предположение. Слишком много еще жило на свете Михайловских мужиков и баб, которые помнили «как сейчас» все, происходившее перед смертью моего деда в Щукине; слишком много разговоров о его последних годах ходило в окрестности, чтобы они отказали себе в удовольствии пойти «послухать», что теперь будет говорить такой-то или такая-то из бывших дедушкиных кредиторов и соблазнительниц и что расскажут новенького «щукинские мальцы», то есть мы.
Зал «дяпа» вмещал, наверное, человек семьдесят или сто. Он был полон. Народ — и бородатые деды, и молоденькие девчонки — стоял и на лестнице; мы опасались, что не пройдем, но — что вы! — нас почтительно пропустили, как героев дня.
В самом зале было изрядно накурено. Люди сидели на некрашеных скамьях и теснились у стен. В переднем углу, возле самой эстрады со стоявшим на ней столом, накрытым красным, маленькой кучкой скопились наши противники…
Я со странным чувством смотрел на них. Два десятилетия назад это были одни люди, теперь — совсем другие. Они расслоились между собою: вот этот был когда-то лавочник, а тот — простой мужик, хотя и очень зажиточный. Этот смотрел на «того» свысока. А сегодня — как раз наоборот: лавочник стал просто продавцом в «сяльпе», и теперь уже «тот» поглядывал на него, как на «погостскую гольтепу». Вчера еще каждый из них сам ломал голову над тем, как выкрутиться из своих трудностей, а сегодня, вероятно, неожиданно и для них, подобно джинну из бутылки, вдруг вознесся в облака, он, процесс, и заставил всех их собраться опять вместе. Как девятнадцать лет назад, как в те дни, о которых они уже давно и думать забыли и которые нежданно-негаданно снова воскресли для всех них из небытия… К добру ли?
Мы с братом не без любопытства глядели на «них». Нет, нельзя было никак заметить, что они нам «враги». «Здравствуйте, Леу Васильевич!», «Здорово, Васильич…» «Во, ходите сюда: тут мяста есть…»
Какие уж тут «враги»: и смотрят как бы слегка сконфуженно. Появился Костя Селюгин, строго приказал прекратить курение. Самые злые курцы начали пробиваться обратно к дверям, другие — гасить крученки о бревенчатые стены…
«Суд идет!» И потом: «Слушается дело по искам таких-то и таких-то к гражданкам Костюриной и Успенской общей суммой двадцать одна тысяча восемьдесят рублей…»
В девятнадцатом году деньги хоть и потеряли стоимость, но слова, их называвшие, еще как-то сохраняли свой вес. Кое-кто в зале приглушенно охнул: «Двадцать тысяч! Мать честная!»
— Истцы такие-то?
— Здесь.
— Ответчицы?
Костя Селюгин с секретарской точностью положил на стол перед судьей им же засвидетельствованную доверенность от бабушки и мамы на мое имя. Судья Янисон, человек еще молодой, плотный этакий блондин, подумал, почесал затылок рукояткой писчей вставочки.