Рассказы
Шрифт:
«Небось меня никогда так не просит».
На цветы помещик даже и не взглянул.
Гриша вдруг понял: ясное дело, что помещик притворяется! В гостях все притворяются и играют, что им ничего не хочется.
Но, в общем, помещик Катомилов был хороший человек. Всех хвалил, смеялся и разговаривал весело даже с теткой. Тетка конфузилась и подгибала пальцы, чтобы не было видно, как ягодный сок въелся около ногтей.
Во время обеда под окном раздался гнусавый говорок нараспев.
— Нищий пришел! — сказала нянька Агашка, прислуживавшая за столом.
—
Агашка понесла кусок на тарелке, а помещик Катомилов завернул пятак в бумажку (аккуратный был человек) и дал его Грише.
— Вот, молодой человек, отдайте нищему.
Гриша вышел на крыльцо. Там на ступеньках сидел старичок и выгребал пальцем капусту из пирога: корочку отламывал и прятал в мешок.
Старичок был весь сухенький и грязненький, особой деревенской, земляной грязью, сухенькой и непротивной.
Ел он языком и деснами, а губы только мешали, залезая туда же в рот.
Увидя Гришу, старичок стал креститься и шамкал что-то про Бога и благодетелей и вдов и сирот.
Грише показалось, что старик себя называет сиротой. Он немножко покраснел, засопел и сказал басом:
— Мы тоже сироты. У нас теткин маленький помер.
Нищий опять зашамкал, заморгал. Сесть бы с ним рядом да и заплакать.
«Добрые мы! — думал Гриша. — Как хорошо, что мы такие добрые! Всего ему дали! Пирога дали, пять копеек денег!»
Так хотелось ему заплакать с тихою сладкою мукой. И не знал, как быть. Вся душа расширилась и ждала.
Он повернулся, пошел в переднюю, оторвал клочок от покрывавшей стол старой газеты, вытащил свой курок, завернул его в бумажку и побежал к нищему.
— Вот, это тоже вам! — сказал он, весь дрожа и задыхаясь.
Потом пошел в сад и долго сидел один, бледный, с круглыми, остановившимися глазами.
Вечером прислуга и дети собрались на обычном месте у погреба, где качели.
Девочки громко кричали и играли в помещика Катомилова.
Варя была помещиком, Катя остальным человечеством.
Помещик ехал на качельной доске, упираясь в землю тонкими ногами в клетчатых чулках, и дико вопил, махая над головой липовой веткой.
На земле проведена была черта, и, как только помещик переходил ее клетчатыми ногами, человечество бросалось на него и с победным криком отталкивало доску назад.
Гриша сидел у погреба на скамеечке с кухаркой, Трифоном и нянькой Агашкой. На голове у него, по случаю сырости, был надет чепчик, делавший лицо уютным и печальным.
Разговор шел про помещика Катомилова.
— Очень ему нужно! — говорила кухарка. — Очень его нашими ягодами рассыропишь!
— Шардинки в городу покупала, — вставила Агашка.
— Очень ему нужно! Поел да и был таков! Бабе за тридцать, а туда же приваживать!
Агашка нагнулась к Грише.
— Ну, чего сидишь, старичок? Шел бы с сестрицами поиграл. Сидит, сидит как кукса!
— Очень ему нужно, — тянула кухарка моток своей мысли, длинный и весь одинаковый. — Он и не подумал...
— Няня, Агаша! — вдруг весь забеспокоился Гриша. — Кто все отдает бедному, несчастному, тот святой? Тот святой?
— Святой, святой, — скороговоркой ответила Агашка.
— И не подумал, чтоб вечерок посидеть. Поел, попил, да и прощайте!
— Помещик Катомилов! — визжит Катя, толкая качель.
Гриша сидит весь тихий и бледный.
Одутлые щеки слегка свисают, перетянутые тесемкой чепчика. Круглые глаза напряженно и открыто смотрят прямо в небо.
Неживой зверь
На елке было весело. Наехало много гостей, и больших, и маленьких. Был даже один мальчик, про которого нянька шепнула Кате, что его сегодня высекли. Это было так интересно, что Катя почти весь вечер не отходила от него; все ждала, что он что-нибудь особенное скажет, и смотрела на него с уважением и страхом. Но высеченный мальчик вел себя как самый обыкновенный, выпрашивал пряники, трубил в трубу и хлопал хлопушками, так что Кате, как ни горько, пришлось разочароваться и отойти от него.
Вечер уже подходил к концу, и самых маленьких, громко ревущих ребят стали снаряжать к отъезду, когда Катя получила свой главный подарок — большого шерстяного барана. Он был весь мягкий, с длинной кроткой мордой и человеческими глазами, пах кислой шерсткой, и, если оттянуть ему голову вниз, мычал ласково и настойчиво: мэ-э!
Баран поразил Катю и видом, и запахом, и голосом, так что она даже, для очистки совести, спросила у матери:
— Он ведь не живой?
Мать отвернула свое птичье личико и ничего не ответила; она уже давно ничего Кате не отвечала, ей все было некогда. Катя вздохнула и пошла в столовую поить барана молоком. Сунула ему морду прямо в молочник, так что он намок до самых глаз. Подошла чужая барышня, покачала головой:
— Ай-ай, что ты делаешь! Разве можно неживого зверя живым молоком поить! Он от этого пропадет. Ему нужно пустышного молока давать. Вот так.
Она зачерпнула в воздухе пустой чашкой, поднесла чашку к барану и почмокала губами.
— Поняла?
— Поняла. А почему кошке настоящее?
— Так уж надо. Для каждого зверя свой обычай. Для живого — живое, для неживого — пустышное.
Зажил шерстяной баран в детской, в углу, за нянькиным сундуком. Катя его любила, и от любви этой делался он с каждым днем грязнее и хохлатее, и все тише говорил ласковое мэ-э. И оттого, что он стал грязный, мама не позволяла сажать его с собой за обедом.
За обедом вообще стало невесело. Папа молчал, мама молчала. Никто даже не оборачивался, когда Катя после пирожного делала реверанс и говорила тоненьким голосом умной девочки:
— Мерси, папа! Мерси, мама!
Как-то раз сели обедать совсем без мамы. Та вернулась домой уже после супа и громко кричала еще из передней, что на катке было очень много народа. А когда она подошла к столу, папа взглянул на нее и вдруг треснул графин об пол.
— Что с вами? — крикнула мама.
— А то, что у вас кофточка на спине расстегнута.