Рассказы
Шрифт:
– Палкой его побить от пыли?..
– Можно.
Мы нашли две жердочки в дровах и принялись колотить по гулкому тулупу. В воздухе вспыхнули пылинки и волоски. Но чище от наших ударов тулуп, конечно, не становился.
Что делать? Запах бензина, может быть, выветрится. Но мазутная-то грязь, но пятна желтой жижи… Попробовать постирать? Среди зимы?
– Может, в баню затащим… и мылом?
– Погоди, жена.
А это что? Тулуп еще и прорезан, то ли ножом, то ли ножницами… в двух, нет, в трех местах… Рукав – так прямо до
Зачем?! Что за люди! А башлык, башлык оторван наполовину… это же какую силу надо приложить – не простыми нитками сшивали работу скорняки, а просмоленными…
– Его и жгли, – показала жена на съежившиеся кудельки шерсти под левой мышкой.
Хотелось плакать. Хотелось кричать громовым голосом: что творите, безродные твари?
Нет, его более не отчистить. К жизни не вернуть. Он побывал под чужими людьми.
Его надо куда-то деть, с глаз долой…
Ты ведь, отец, тоже был брезгливым. Ты рассказывал: когда в пустынях
Монголии, среди безводья и грязи, стояла в сорок пятом ваша дивизия, переброшенная с Украины для войны с Японией, вы, когда ели хлеб, выбрасывали корочки, за которые держались, – чтобы не заболеть.
Да что там про антисанитарию?! Ты с негодяями не здоровался. В нашей деревне был вор Андрей, он шел по улице, с улыбкой раскинув руки.
"Ты фронтовик, я фронтовик". И трудно было от него увернуться. И все равно ты умудрялся, делал вид, что рассердился на небо – почему нет дождя!.. – или копейку в траве увидел и захотел ее поднять: бедные, а разбрасываемся. У тебя всегда была с собой на этот случай копейка…
А я?.. Мне звонит человек, писавший на меня доносы до революции
1991 года, да и позже, в смутные годы, сделавший много бед мне и моим друзьям… а теперь звонит как ни в чем не бывало:
– Старина, надо бы срочно нам с тобой обсудить проблемы становления нынешнего гражданского общества. Я, кстати, поддерживаю СПС.
Каково?!
– Я тебя, с твоего позволения, – продолжает он звонким голоском вечного комсомольца, – буду ждать в библиотеке в отделе искусств.
–
Значит, желает засветиться вместе со мной перед девицами, которые ко мне хорошо относятся!
– Как ты думаешь, кофе у них найдется или взять?
Я не могу собраться с мыслями. Что ему ответить? "Пошел вон"? Или сослаться на болезнь… да уж стыдно, я под этим предлогом миновал участия в нескольких сборищах праздных настойчивых людей… а ведь там были и мои друзья…
– Я сам куплю кофе, – продолжает он, – или зеленого чаю взять?
Наконец я бормочу:
– Простите… прости… я… ну, хорошо… – В конце концов, интересно, что он может предложить для становления гражданского общества.
И еду в библиотеку, и жму протянутую мне быстро, как финку в живот, руку, и сажусь за столик против этого плотного, словно в бронежилете, господина, и жалко улыбаюсь девицам, которые нам наливают кофе…
Прости, отец. Ты бы
Так бы ты сказал и ушел.
А я продолжаю кивать, сидя в библиотеке, и кисло улыбаться. А у этого господина привычка – после каждой мысли, с которой я соглашаюсь (есть мысли, с которыми невозможно не согласиться, если даже они исходят от негодяя), он тут же тычет мне короткопалую руку, чтобы я пожал ее…
Наконец, превозмогая гул в голове (наверное, опять давление за 160), я вскакиваю и… и… и, наугад пробормотав: "А вот с этим я не совсем согласен…" – благодарю работниц библиотеки, растерянно молчащих вокруг нас все эти минуты, и быстро ухожу, показывая пальцем на свои наручные часы: мол, забыл про важное дело, надо бежать…
А ему уже не важно, ухожу или нет. Главное – он тут был, мы с ним вместе сидели, нас уже кто-то сфотографировал, а он позже еще и по радио или по телевидению расскажет, какие мы проблемы обсуждали.
И я бегом возвращаюсь в кабинет искусств и с порога кричу:
– И вообще, не нам с вами это обсуждать… – С намеком, что не ему, не ему лезть в благородное дело, выстраданное первыми демократами новой России..
Но этот человек любые мои слова использует с блеском:
– Конечно, не нам бы!.. Но где Сахаров – нету Сахарова… Да и
Афанасьев, и Рыжов… где они – в Москве… им наплевать на провинцию… – Он хочет спровоцировать меня на продолжение разговора, но я, скрежеща зубами, наконец уношусь прочь…
И вот я на даче, передо мной на штакетнике, накренив его, свисает огромный тулуп отца, сохнет на ветру и солнце, избавляется от чужих запахов. Но от них он уже не избавится.
– Я его сожгу! – твердо решаю я.
Жена испуганно смотрит на меня. Но в самом деле другого выхода нет.
Выкатив машину за ворота, я сложил посреди двора на снегу березовые поленья шалашиком и разжег костер. Пламя на белом почти не видно, но сугроб под чурками быстро осел и потемнел. И вот уже на самой земле, на прошлогодней хвое с шишками вьется, и трещит, и прыгает огонь.
Теперь взять мохнатое чудовище и – на него…
Отец, когда сильно обижался на маму или на правительство, вставал внутрь тулупа, висящего в сенях. Это воспоминание не дает мне покоя.
К старости отец стал маленьким, как мальчик… лысый мальчик… Мать сердилась: "Почему пьешь со своими колхозниками?" Он отвечал: "Я должен уважать своих людей…" Их у него было много. Почему у меня таких людей всего двое-трое?
Прости, отец. Видишь ли ты меня со звезд?
Я прикоснулся к нему – он ударил меня сильным зарядом в самое сердце. Видно, было за что. Что ж, я принял его на руки и перебросил через себя.