Рассказы
Шрифт:
Мак-Интош взволнованно одел очки и всеми четырьмя глазами впился в доисторическую гостью. Но не успел он оглянуться и что-нибудь сообразить, как из пирамиды, пониже чем посередине, вывалился камень, и в открывшемся входе появился человек в царственных египетских одеждах.
Фараон был гневен, потому что он прошел весь коридор, не встретивши ни стражи, ни рабов.
— Petra — u?! — крикнул он, увидев Мак-Интоша и махнув рукой в том странном и, в то же время, пластичном боковом движении, в каком мы видим египтян на старых египетских барельефах.
Мак-Интош все еще не мог опомниться от происшедшего, но однако осознал,
Однако у фараона были свои взгляды и свое воспитание.
— Petra — u?! — закричал он снова, громко и гневно. Непонятные слова означали по-египетски: «Что все это значит?»
Мак-Интош подумал: «Если он будет продолжать кричать на меня, то я буду вынужден пригласить полисмена. Он не в Египте, а в культурной стране, и времена деспотизма давно миновали».
Фараон неторопливо оглянулся в коридор, но, убедившись, что там по-прежнему пусто, вернул свои царские взоры к Мак-Интошу. На этот раз он, по-видимому, обратил внимание на странные, не египетские одежды американца и сообразил, что тот иностранец. Поэтому он сменил египетский язык на ассирийский и спросил более мягко:
— Кто ты есть, иностранный человек?
Ассирийский язык оказался для американца таким же непонятным, как и египетский, но смягчение тона произвело благоприятное впечатление на его достоинство. Мысль о полисмене отлетела и ее сменил интерес к непонятному собеседнику. Будь к месту тут сказано, что дед Мак-Интоша был довольно известным ботаником и даже в свое время, собирая растения, погиб в Новой Зеландии, съеденный туземцами. И пускай сам Мак-Интош был до мозга костей дельцом и делателем долларов, все же, несколько коллекционерских наклонностей, как например, любовь к бронзовым пепельницам, сохранялись в его крови. Даже воспитание Мак-Интош должен был получить в направлении научной деятельности. Но, едва сделавшись самостоятельным, он немедленно покинул Оксфорд, променяв бездоходную науку на более выгодное и доходное занятие спекуляцией. Как видно, он оказался прав, разбогатев необыкновенно, — но мы не будем отклоняться от рассказа.
Мак-Интош напряг свою память и постарался вспомнить греческий, когда-то изученный в Оксфорде. И Греция, и Египет были чем-то очень древним и, от долгого сидения в конторе, похожим... Может, если сказать что-нибудь по-гречески, этот фараон и разберет. Но, увы, греческий язык был забыт так основательно, что ни одно слово не желало возвращаться в память. Мак-Интош никогда и не любил этого бесполезного наречия, и только разве хитроумный Одиссей, с его спекулятивными наклонностями, вызывал его симпатии.
И вдруг завеса раздернулась, и Мак-Интош громко произнес одну из заключительных строф Одиссеи, когда-то тупо зазубренных в университете:
— Добрые боги, какой вы мне день даровали! О радость!
Произнес и посмотрел на фараона. Слова произвели совершенно порядочный эффект. Фараон зашевелился, закинул голову и крикнул по-гречески:
— Повтори!
«Повтори» — это было слово, хорошо знакомое Мак-Интошу, когда он плохо отвечал профессору заученные строфы.
Мак-Интош понял, откашлялся и громко произнес:
— Добрые боги, какой вы мне день даровали! О радость!
Но эта фраза протекла отчетливее
— Приветствую тебя, неизвестный человек. Я Псамметих Первый, владыка и правитель Египта. Кто ты: царь, жрец или раб?
Мозг Мак-Интоша работал с большим напряжением, и кое-что из старого воскресало в его памяти. Фразу египтянина он уловил в общих контурах, но не совсем точно, поэтому в свою очередь ответил:
— Повтори, о фараон.
Фараон произнес медленно и с расстановкой:
— Тебя приветствует Псамметих Первый, владыка и повелитель Египта, и спрашивает тебя, кто ты: царь, жрец или раб?
Мак-Интош понял более или менее всю фразу, но не знал, что на нее можно ответить, так как по своему социальному положению он не подходил ни под одну из поименованных категорий. Но воспоминание о приобретенных им сегодня огромных нефтяных полях, в сущности, ни на минуту не покидало его, даже несмотря на совершенно из ряда вон выходящее появление фараона. Поэтому ответ само собою вытек из этого воспоминания.
Мак-Интош гордо выпрямился и сказал:
— Я керосиновый король.
Как керосин по-гречески, он вспомнить не мог и поэтому произнес интернациональное petrol. Псамметих важно и церемонно наклонил голову. Ему было приятно, что он беседует не с рабом, а с особой царской крови.
— Будь славен, брат мой, — произнес он торжественно. — Но что такое petrol? Я никогда не слыхал об этом государстве.
Мак-Интош, который начал более сносно разбираться в словах фараона и которого эта беседа стала увлекать, особенно после торжественного приветствия Псамметиха, внутренне выбранил свою память, не желавшую ему подсказать греческий перевод керосина. Но, вероятно, и сам Гомер не смог бы перевести это слово.
— Керосин — это горючее вещество, осветительный материал, — хотел сказать Мак-Интош, но никак не мог построить греческой фразы.
— Свет! — вдруг закричал он по-гречески, махнув рукой к небу. — Свет! Гелия!
Псамметих склонил голову.
— Мы тоже поклоняемся великому Солнцу, — сказал он, — и мы тоже стремимся распространять свет среди темных народов.
Беседа налаживалась как нельзя лучше. Оба оказались не только особами равного положения, но и одинакового религиозного воззрения.
Не желая отставать от фараона, распространявшего свет среди темных народов, Мак-Интош хотел, в свою очередь, сообщить, что он учредил двенадцать стипендий при университете и субсидировал школу для вымирающих краснокожих индейцев, но трудность греческого языка связывала его уста. Кроме того, Псамметих перебил его.
— Во время моего Ассирийского похода, — гордо сказал фараон, — я сжег двенадцать городов, со всеми их обитателями, за то, что они не хотели поклоняться великому Солнцу.
Очевидно, каждый из двух распространял культуру по мере своих сил и разумения, и, может быть, даже хорошо, для развития их взаимной симпатии, что фраза о двенадцати сожженных городах не была понята Мак-Интошем, а фраза о двенадцати стипендиях не была произнесена. Керосиновый король был, пожалуй, слишком мизерен для Египетского, а Египетский больно уж размашист для Американского. Однако мы не можем не обратить внимания на то, что оба опять-таки сошлись на цифре двенадцать.