Расстояние в полкилометра
Шрифт:
– Не знаю,- ответила девушка, отрываясь от книжки.- Я ее в Москве купила.
– В Москве?
– с уважением переспросил Николай.- А сами, случаем, не московская будете?
– Московская.
– Да ну!
– удивился Николай и, недоверчиво посмотрев на нее, решил уточнить: - Из самой Москвы или, может, поблизости?
– Из самой Москвы,- сказала девушка и улыбнулась. Должно быть, своим московским происхождением она немного гордилась.
– Тогда у меня к вам вопрос будет,- решительно сказал Николай.- Тут у нас с одним товарищем, климашевским, спор вышел. Насчет колонн у Большого театра. Я ему - восемь, а он мне - шесть. Как говорится, ты ему плюнь в глаза, а он говорит - божья роса. А спросить в точности не у кого. Народ у нас тут такой ничего не знает.
Начав говорить, Николай уже не мог остановиться и, прислушиваясь к собственному голосу, с удовлетворением замечал, как складно у него все получается. Он смог бы так говорить до самого вечера, но ему помешал шофер, который, залив в радиатор воду, сел рядом с докторшей и включил зажигание.
– Уже едете?
– спохватился Николай.- Счастливый путь. Значит восемь?
– Что - восемь?
– Колонн у Большого театра,- терпеливо напомнил Николай.
– Кажется, восемь,- вспоминая, сказала девушка.- А может быть, и шесть. Знаете что, я дома постараюсь выяснить этот вопрос и в следующий раз скажу вам точно. Идет?
– Идет,- уж не веря ей, уныло согласился Николай. И, проводив машину глазами, повернулся к Филипповне: - А говорит, из самой Москвы.
6
Ни в Климашевке, ни в Мостах, ни даже в Долгове не было плотника лучше, чем Николай. Может, лучше плотника не было и во всей области, но этого никто не мог сказать с полной уверенностью.
Во всяком случае, не зря в прошлом году, когда надо было отделывать районный Дом культуры, приезжали не за кем-нибудь, а именно за Николаем. Он там узорный паркет стелил и стены в танцевальном зале дубовыми да буковыми планочками выложил - короче говоря, такие вещи делал, что не каждому краснодеревщику под силу.
Архитектор, который руководил строительством, сказал, что если бы Николаю дать красное дерево, он смог бы сделать что-нибудь необыкновенное.
Но красное дерево ни в Климашевке, ни поблизости не росло, поэтому, вернувшись из района, Николай занимался тем, чем занимался и раньше: рубил избы, стелил полы, делал люльки для
новорожденных. А когда случалось, делал и гробы - кто ж еще их будет делать?
На другой день после смерти Очкина Николай поднялся на рассвете и вышел на улицу. На улице стоял густой туман. Он был настолько густой, что соседняя хата была видна только наполовину - та ее часть, что не была побелена. В другой части виднелось только окно, даже не окно, а желтое, расплывающееся в тумане пятно электрического света. На железном засове сарая и на ржавом замке застыли мелкие капли. "Должно быть, это от атома туманы такие",- подумал Николай, снимая замок, который на ключ не запирался и висел просто так, для блезиру. Он вошел в сарай и, подсвечивая себе спичками, вытащил из угла на середину четыре половых доски, примерил их складным деревянным метром и провел красным карандашом под угольник четыре риски, которые видны были даже в полумгле. Потом покурил и, пока совсем не развиднелось, стал наводить инструмент на оселках - сначала на крупном, потом на мелком. Когда стало светло, он оттесал топором края прошпунтованных досок
Работая, он думал о том, как странно устроена жизнь. Еще вчера Очкин сидел рядом с ним возле чапка и надеялся, что Николай поднесет ему стопочку, а сегодня Николай ладит ему гроб. А три дня назад Николай еще подстригал Очкина под полубокс, как тот просил. И хотя Очкин умер, так и не отдав ему тридцать копеек за стрижку, хотя при жизни Николай относился к нему пренебрежительно, сейчас он испытывал перед покойником непонятное чувство вины, какое часто испытывают живые перед мертвыми. Он чувствовал себя виноватым и в том, что не дал человеку перед смертью вина, и в том, что требовал у него эти самые тридцать копеек. Не такие большие деньги, чтобы обижать человека. А еще виноват был Николай перед покойником в том, что потешался над ним и один раз за чекушку водки заставил катать себя в тачке по всей деревне. Вся деревня тогда вышла на улицу и хохотала в покатыши, а Николай спокойно сидел в этой тачке и смотрел на народ без всякого выражения.
Вспомнив все это, Николай решил искупить свою вину перед Афанасием и сделать ему такой гроб, каких еще никому не делывал.
Закрепив в верстаке доски, он обстругал их кромки, сначала рубанком, потом фуганком с двойной железкой, и сделал это так хорошо, что доски смыкались краями без всякого зазора.
Потом он позавтракал, сходил в контору и, взял отгул за позапрошлое воскресенье, работал без перекура до двух часов.
В два часа в сарай вошла его жена Наташа и позвала обедать.
– Успеется,- сказал Николай, вытаскивая из кармана измятую пачку "Прибоя".- Погляди лучше, чего сделал,- он небрежно кивнул в сторону готового гроба.
– Чего на него глядеть?
– возразила Наташа - Гроб, он и есть гроб. Ящик.
– Эх ты, ящик,- обиделся Николай.- Не пойму я тебя, Наташка. Живешь с плотником вот уж почитай пятнадцать лет, а никакого интересу к его работе не имеешь. Да, может, этот ящик ("И слово-то какое нашла",- подумал он про себя) на шипах "ласточкин хвост" связан. Да разве ты в этом что понимаешь? Тебе все равно, что "ласточкин хвост", что прямой шип, что на мездровом клею, что на клейстере.
У Николая была одна странность. Любимым предметам собственного изготовления он давал человеческие имена и разговаривал с ними. Имена выбирал в созвучии с названиями изделий. Например, стол, который стоял на кухне, он звал Степой, а резную полочку возле рукомойника Полей. Гроб по ассоциации со словом "ящик" он назвал Яшей.
– Ты, Яша, не обижайся,- сказал он, когда жена ушла.
– Баба, она, известно, дура. У ней нет понимания, что ты, может, как Большой театр, один на весь Советский Союз. Ну ничего. Вот мы тебя еще лаком покроем, хоть ты и сосновый. Будет на что поглядеть. Конечно, ежели кто понимает.
Потом он взялся за крест, но делал его без особой охоты. На глаз отрезал крестовники, связал их вполдерева и склеил полуостывшим мездровым клеем. Крест, на всякий случай, он назвал Костей, но разговаривать с ним не стал.
7
В этот же день утром фельдшерица Нонна звонила в город, чтобы узнать, отчего умер Очкин. То, что она узнала, Нонна рассказала Кате Очкиной, но та никак не могла запомнить название болезни. Тогда Нонна написала ей название на бумажке. Болезнь называлась инфаркт миокарда. Многие удивлялись, Лаврусенкова, прочтя написанное на бумажке, прямо сказала:
– Отродясь такого не слыхивала. Раньше, старики сказывали, люди помирали от холеры, от чумы. Ваську-аккордеониста прошлый год ангина задушила. А такого...- она посмотрела на
бумажку,- у нас еще не бывало. Видно, жил он не по-людски, потому и болезнь ему нелюдская вышла.
После обеда снова приехала санитарная машина. Два мужика внесли покойника в нетопленую избу и положили на стол, покрытый старой клеенкой. Девушка-врач дала Кате подписать какую-то бумажку и нетерпеливо ждала, пока Катя, всхлипывая и утираясь, дрожащими пальцами медленно выводила свою корявую подпись. Потом девушка взяла бумажку и пошла к машине. Когда она открыла дверцу и встала на подножку, ее остановил Николай, принесший только что новый, покрытый красным нитролаком гроб.