Расстрелять в ноябре
Шрифт:
— Спасибо.
Кажется, я поблагодарил Боксера искренне. И тот не менее искренне ответил:
— Пожалуйста. А теперь — обратно. Жратвы пока нет, костры не можем развести — вертолеты заколебали. Сигареты есть?
— Нет.
Протягивает Борису, единственному из нас курящему, начатую пачку «LM». Пока тот курит, молчим: слишком большое расточительство в плену — делать несколько дел сразу. Покурит, потом поговорим, потом зажжем лампу, потом перетрусим одеяла, потом перезастегнем все пуговицы — глядишь, минут двадцать пройдет. Нет, сначала каждый попробует угадать время,
Нет. Лучше думать по-иному. Надо представлять не будущие минуты, а радоваться прошедшему времени. Чем больше сидим, тем меньше осталось. Красота. Свобода все ближе и ближе. Можно сказать, совсем рядом.
Рядом слышны пулеметные очереди. Атака? Подхватываемся, хотя прекрасно осознаем свое бессилие.
— Полковник, на выход, — кричат сверху.
Вот и все. А я было размахнулся на целых двадцать минут — одеяла перетрусить, пуговицы пересчитать. И кому бы сказать, что ерунда это, будто можно смотреть смерти в глаза или слышать за спиной ее дыхание. Смерть бестелесна, она входит в сознание, и к ней привыкаешь, как к печальной неизбежности. Единственное, чему удивляюсь, — своему спокойствию. Могу даже представить, как станут проходить по мне поминки, кто и даже на каком месте будет сидеть за столом…
Хлопаю по плечам ребят. Они молчат, их очередь — следующая. Ползу к свету. Это хорошо, что расстреляют на свету. В самом деле, ничего страшного. Поставят к дереву, отойдут на несколько шагов и вскинут автомат. Только держаться, не упасть на колени и не молить о пощаде. Хотя жалко, безумно жалко, что все так быстро закончилось в жизни. Надюшка станет говорить в школе: «У меня папа погиб в Чечне…» Сашке придется бросить коммерческий институт, без меня одни сумму не потянут. А у жены нет черного платка. Принесут, наверное, соседи…
А вот мой платок всегда при мне. В яме надеваю его на глаза. За руки вытягивают в землянку, выводят в траншею. Первое, что отмечаю, — запах летнего леса. Никакой сырости. Перед расстрелом, если не свяжут руки, сниму повязку. Какое оно, сегодняшнее небо? Примет ли оно мою душу? Господи, прости, что не верил в тебя…
Останавливают на одном из траншейных изгибов. Приказывают сесть на дно и снять повязку. Про небо уже забыто, взгляд упирается в обрубленные корневища деревьев, помешавшие окопам пройти в этом месте и потому безжалостно пересеченные лопатами.
— По сторонам не смотреть, — голос Боксера сверху.
Я не то что по сторонам, а и на него не смотрю. Мне все равно. Хотя что кривить душой? Просто знаю, а потому обманываю самого себя: если охранник без маски, значит, расстрел. Если нет… Лучше побыть в неведении, не обрубать сразу надежду. Она как мяч — то вверх, то вниз. К худшему уже готов, а если надежда мелькнет опять, но всего на секунду, и мяч на твоих глазах начнет падать вниз — страшнее. Нервы все-таки не железные, хотя в руках держать себя можно. Перерубленные лопатой корневища в данном случае важнее неба…
— Короче, то, что ты из ФСБ, у меня никакого сомнения, — начинает сверху старую песню охранник. Дались им комитетчики, наверное, достали. — Ну, а чтобы ты все же разговорился, я сейчас покажу такое, от чего, может быть, и крыша поедет. Отрубленные головы давно видел?
Поднимаю глаза. Боксер в маске! Мяч, не коснувшись земли, снова устремляется вверх.
— Так хочешь посмотреть, что мы делаем с пойманными контрразведчиками?
— Если честно — нет.
— А я думаю, что надо.
Зря подпрыгивал этот дурацкий мяч, тем более, я не просил об этом. В воображении возникает камера пыток, но не современная, с людьми в белых халатах и шприцами, электрическим стулом и тому подобным. Сознание рисует средневековье — цепи, костер, раскаленное железо. Залитый кровью топчан, где рубят головы…
Не хочу ничего видеть, подобное, даже если останусь вдруг жив, не уйдет из памяти. И если в самом деле свихнусь… Нет и нет, лучше пусть стреляют сразу. Нужно побежать, и тогда откроют огонь вслед. Авось не промахнутся.
Пока даже не дают подняться с корточек. Ноги затекли, прислоняюсь к стене траншеи. Боксер сбрасывает на колени кусок картона из-под сигаретной упаковки.
— Ладно, пока пиши. Автобиографию. Адреса родственников. Короче, если при проверке окажется, что соврал хоть в одном слове, пеняй на себя. И как сам думаешь, тебя станут искать?
— Станут.
— Да кому ты нужен? Если Россия своих погибших солдат зарывает в ямы экскаватором, то тебя одного и не вспомнят.
Догадываюсь: проверяет, стоит ли возиться со мной. Если в самом деле начнут искать, то можно сорвать куш. А значит, придержат хотя бы до первого торга. Если же никому не нужен, то тем паче не нужен им. Уж чего-чего, а одной пули не пожалеют. Или взмаха меча, если так нравится отрубать головы.
— Все-таки меня будут искать! — это и убеждение, и теперь уже игра в поддавки. Подсказка.
— Машина есть?
— Нет.
— Дача?
— Тоже нет.
— Что это вы, как только попадаетесь к нам в плен, сразу становитесь бедными? — не верит Боксер.
— А богатые сюда не ездят.
— Короче, пиши.
Биографию мою можно уточнить у любого военного журналиста в Москве, за это не боюсь. Если в самом деле начнут проверку, миф о моей контрразведывательной миссии наконец-то отпадет. А вот с адресами братьев и сестры — заминка. У меня с цифрами всегда напряженка, я и после суворовского училища пошел на факультет журналистики Львовского политучилища скорее не по призванию, а потому, что это было единственное военное училище в Советском Союзе, где напрочь, даже на первом курсе, отсутствовали точные науки.
С чистой совестью пишу любые цифры. Хотя что им родственники! В паспорте записан мой домашний московский адрес, и этого вполне достаточно, чтобы диктовать свои условия. И чтобы я их принял.
В артобстреле — перерыв. Какой-нибудь Мальчиш-Плохиш из федералов не успел подвезти снаряды, и неожиданно ловлю себя на мысли, что именно он, проклятый буржуинский выкормыш, становится для меня героем. Не подвезут боеприпасы — есть шанс остаться в живых. Оказывается, пленники смотрят на мир с обратной стороны…