Расстрелять в ноябре
Шрифт:
— Давайте меньше двигаться. Но только не спать.
Не спать — это значит думать. Когда-то в шутку мечтал-жаловался, веря в несбыточность:
— Эх, оказаться бы на какое-то время в одиночной камере! Чтобы остановиться, оглядеться, подумать о жизни.
Сбылось.
Теперь лежи. Думай, философ. И впредь зарекись вызывать на себя даже в шутку то, что серьезно на самом деле. От тюрьмы и от сумы, как говорится…
Но сейчас и думать лень. Мысли беспорядочно скачут, однако не отходят дальше основного и главного: выдержим ли? На часы смотреть страшно, на стрелки навесили пудовые гири, переплели
— Сколько времени? — не выдерживая, интересуется Махмуд.
— Угадай, — тяну, растягиваю секунду, пытаясь сложить из нее хотя бы минуту.
— Три часа.
— Три часа — это ночью. А днем — пятнадцать, — учу армейским премудростям. Зачем? Чтобы не остаться в тишине и наедине со своими мыслями? Или из последних, но сил карабкаемся к жизни?
— Не выдержим, — вслух произносит водитель о том, что знает каждый.
Поговорить бы и дальше — просто так, цепляясь ни за что, но сил нет даже на это.
Сознание начали терять к вечеру. Проваливание в небытие — вообще-то состояние пьянительное и сладостное, если ему не сопротивляться, пытаясь коротким и частым дыханием раздвинуть грудь и дать ей воздух. Брать его неоткуда, колодцы становятся пустыми не только без воды.
— Борис, не спи, — слабо просил своего начальника Махмуд, сам тут же уходя во мрак и тишину.
Из последних сил приподнявшись, ползу в угол, где стоит бутылка с остатками воды. Выплеснул ее на стену — может, «задышит»? — уткнулся в секундную прохладу лбом. Хорошо… Легко и сладостно…
Когда очнулся, вода на стене испарилась. В надежде отыскать сырое местечко, разобрал доски там, где утром мыли руки. Сухо. Бетон. Укладывать вагонку обратно не оставалось ни сил, ни желания. Снова уткнулся головой в развороченный угол и затих. Чему-то сопротивляться становилось бессмысленным. Вспоминать кого-то отдельно сил уже не было, и мысленно сказал сразу всем:
— Прощайте.
Но живуч человек. Издалека, сквозь ватную пустую тяжесть, но услышал, как скрежещет лом по бетону, отодвигая плиты. И тут же в яму провалилась прохлада. Но не раздавила, а принялась врачевать по-медсестрински приятными холодными ладонями лицо, шею, грудь. Свет фонарика заставил открыть глаза, нас некоторое время молча рассматривали, но повеление осталось прежним:
— Повязки.
Подняли на глаза хомуты с шеи. Подползли к лестнице, беззвучно опущенной в нашу могилу. Выползти самим сил не хватило, и нас вытащили за руки. Вот тут уж ночной воздух надавил, сжал грудь, словно медсестру сменил грубый, недоучившийся костолом-массажист. По телу пошли судороги, ноги подкосились, и я опустился на землю. Рядом била дрожь вытянувшегося во весь рост Махмуда.
— Вы чего это? — с некоторой долей тревоги спросил Боксер.
Ответить смог лишь Борис:
— Задыхались. Не хватало воздуха.
— А что ж вы так неэкономно дышали? Наверное, слишком часто. В туалет пойдете?
Еще бы на танцы пригласил. Или по девочкам. А нам бы полежать, надышаться. Перестать дергать грудь короткими толчками в надежде найти там хоть каплю кислорода.
— Если можно, мы полежим, — отметает и танцы, и девочек даже холостяк Махмуд.
— Полежите, — совсем миролюбиво соглашается Боксер.
Может, и в самом деле испуган? Приказали стеречь, а тут три полутрупа.
Щедрость расплескалась минут на сорок. Могло быть и дольше, но Борис попросил закурить, и вывод напросился сам собой — ожили. Когда снова оказались внизу, попросили оставить хоть небольшую щель для воздуха.
— Столько хватит? — поинтересовался Боксер, оставив меж плит небольшой треугольничек неба.
Неровная, словно нарисованная средь звезд детской рукой фигурка показалась нам ширью от горизонта до горизонта.
— Короче, не вздумайте помирать, — предупредил Боксер таким тоном, что можно было испугаться самой смерти: мол, после нее придумаю такое, что опять жить захотите. — Жратвы утром дадим.
А нам воздух — и жратва, и свобода, и счастье. Лежали, смотрели в треугольное, вместившее пять звездочек, небо и радовались судьбе, сохранившей нам жизнь. А утром в эту же щель просунули еще и кусок лепешки, бутылку бульона, чай.
— Мясо еще осталось? — голос незнакомый.
Словно виноватые в том, что оно протухло, задохнулось вместе с нами, солгали: да, конечно, спасибо. Даже я со своей решимостью ничего не стесняться поддакнул. Лишь бы оставили щель и на день.
Оставили. Но снова накрыли пленкой.
— Это чтобы цыплята не провалились, — попытались мы с Махмудом оправдать охрану, прекрасно видевшую наше вчерашнее состояние. В иное просто не хотелось верить.
— Какие цыплята! — не соглашается принимать игру Борис. — Идет психологическая обработка. И с «волчком», и сейчас с удушением.
— А смысл? Чего нас обрабатывать? С нас требуют какую-то военную тайну? На пять минут бы опоздали, и вся психология пошла бы коту под хвост.
Вяло спорим, больше глядим на белое пятнышко целлофана. Не сильны в физике, но академиев заканчивать не надо, чтобы понять: скоро солнце нагреет воздух, и мы вновь обрекаемся хоть и на более медленную, но тем не менее смерть. Второго раза нам не выдержать.
Выдержали. Снова сначала перестали гореть спички, потом появилась одышка. Вновь поползли по дну ямы, вынюхивая, в каком углу сохранилось побольше воздуха. Затем легли и стали ждать: или смерти, или Боксера.
Появился он.
— Живо наверх.
Про повязки не напоминает. Днем, еще в нормальном состоянии, на эту тему придумали загадку для «Поля чудес»: средство передвижения по Чечне, семь букв.
«Повязка».
Она и сейчас скрывает все вокруг, а нас толкают в машину, неслышно когда подъехавшую. И снова дорога в неизвестность, и снова кто-то подергивает с переднего сиденья предохранителем автомата: вы под прицелом, сидите смирно.
Сидим. Дышим. Откусываем от ночного воздушного пирога полный рот и, не прожевывая, тут же запиваем его воздушным прохладным настоем. Кусаем и запиваем. Насытиться, нажиться до очередного склепа. А может, отвезут в комнату, где мы провели первую ночь? Пусть хоть на две цепи посадят, но лишь бы имелись свет и воздух.