Расстрелять в ноябре
Шрифт:
Боксер забирает исписанный листок, кивает на повязку. Знать бы, что следующий раз на поверхности земли я ее сниму только через два с половиной месяца, уже осенью, тогда не забыл бы посмотреть, какое оно, сегодняшнее небо.
— Живой, — радостно встречают ребята, когда вползаю обратно в нору. — А мы уж думали…
О чем думали, расшифровывать не надо. К тому же звучит новая команда:
— Борис, на выход.
Его держат чуть дольше, чем меня. И только когда отыскался наконец пропавший с боеприпасами Мальчиш-Плохиш и артиллерия заработала легко и размашисто, Борис медленно вползает на свое место в братскую могилу. Ждет, когда закроют решетку, и сообщает единственную новость:
— За меня затребовали
Впервые закуриваем без разрешения. Огонек сигареты ярок, ему не дают покрыться задумчивым пеплом, раскуривают вновь и вновь.
— А хоть четыре, — банкир нервно усмехается. — Таких денег не то что у родственников — во всей Кабардино-Балкарии нет…
Скорее всего, это же он говорил и наверху, потому что продолжил спор:
— Говорят, пусть родные продают квартиры. Лучше я здесь останусь навек.
Это — новая и уже окончательная обреченность. После проверки назначат цену и за меня. Вряд ли она окажется ниже. Или будут держать до конца войны, на случай, вдруг кто-то из отряда попадется в плен и тогда можно будет обменяться. А самое страшное, если продадут родственникам какого-нибудь уголовника или насильника, получившего лет пятнадцать тюрьмы. Тот начнет, спекулируя мной, торговаться с Генеральной прокуратурой, которая, конечно, на подобное освобождение не пойдет.
Каждую новость человек переносит сначала на себя, примеряет, как новую одежку: ладно ли будет? Но все равно чувствуется, что Борис что-то недоговаривает. Ждем, когда огонек окурка воткнется в стену. Недорассказанная новость тяготит и банкира, да он и слишком честен, чтобы умалчивать что?либо:
— Предложили, чтобы я расстрелял тебя, Николай. — И торопливо, словно я мог усомниться в его порядочности, добавил: — Я отказался.
После услышанного говорить совершенно не о чем. Вроде надо поблагодарить Бориса, что тот не сделал шаг к своему личному спасению, но вместо слов протягиваю руку и сжимаю в темноте ему локоть. И что, пора перекреститься? Кстати, а как крестятся: справа налево или наоборот? Дожили. Хотя, если мы православные, значит, все должно идти с правой стороны.
Стыдно, но пальцы сами тянутся ко лбу. Хорошо, что темнота и ребята не видят моего движения. Первый крест в моей жизни. Неужели для этого надо стать на грань жизни и смерти? Да и даст ли это что-нибудь? Утром войска в любом случае пойдут в атаку, и здесь уже ни крест, ни самый надежный «волчок» не поможет.
Глубокой ночью принесли тарелку с дымящейся паром кукурузной кашей. Поковырялись в ней только потому, чтобы охрана не швырнула еду обратно: гребуете, мол. Лучше — спать. Попытаться спать и приблизить развязку — пословица про ожидание права на сто процентов.
Снова — в одеяловый кокон, и снова — в свои мысли. А они об одном. Артиллерия усиливает огонь, значит, атака утром, с первыми лучами солнца. Если не засыплет собственным снарядом, то до утра протянем. Только зачем? Не все ли равно, где помирать: под землей или под кроной деревьев? Наверное, у деревьев, на свету, лучше. Хватит ли мужества сорвать повязку с глаз? Или пусть остается? Станут ли разговаривать перед этим? И кто здесь главный? Неужели Боксер? А что, если попросить отсрочку расстрела месяца на два-три?
Мысль настолько оригинальна, что раздвигаю плечами саван. А что? Пусть назначат сами место и время, куда мне прийти потом для исполнения приговора. Я бы приготовил все дома, раздал долги, хотя никому ни копейки не должен, — и пришел бы. Неужели им не все равно, когда меня пришлепнуть? Может, предупредил бы лишь сына, чтобы он через час-другой после выстрела вызвал «скорую» увезти меня в морг. Вот и все. Даже было бы благородно с их стороны, могли бы потом где угодно хвалиться этим.
А
Только когда слеза попадает в ухо, понимаю, что плачу. Сознание смирилось с предстоящей смертью, а сердце подспудно, исподволь бередит душу, сопротивляется.
Но новости от Бориса оказались еще не все. Он вдруг тихо произносит:
— Нас ищут.
Резко приподнимаюсь. Не сомневался в подобном ни минуты, но услышать это на пятиметровой глубине, в могильной темноте, когда внутренне соглашаешься на смерть… Не насторожила даже та интонация, с которой Борис сообщает о радостном событии.
— Кто? — первым успевает спросить Махмуд.
— Сказали, что приезжали старейшины и муллы из Нальчика.
Я напрягаюсь. Если ищут только Бориса и Махмуда, значит, мне скоро оставаться одному. Одному в этом могильном склепе и темноте. Теперь страх один — не пропустить момент, когда начну сходить с ума! Бежать, при первой же возможности бежать. Но так, чтобы убили. Потому что, если убегу, злобу выместят на семье. Как хорошо было кавказским пленникам Толстого — отвечай только за себя. Почему я здесь, в Чечне? Почему не уподобился другим, выбивающим себе командировки за границу? Все…
— И что? — торопит, не понимая моего состояния, Махмуд.
— Им сказали, что, если за нами спустится сам Аллах, но спустится без денег, они расстреляют и Аллаха, не то что мулл и старейшин. Приказали больше не появляться.
Сжимаю голову руками. Одиночество не наступит, отсрочки от расстрела не произойдет тем более. Нас убьют троих, вместе. Мельчайшая, сидевшая где-то в подсознании надежда на благородство чеченцев показывает свою изначальную суть и оказывается блефом: им нужны деньги, одни деньги и ничего кроме денег. И война, которая идет наверху, — тоже, по большому счету, из-за денег. Из-за возможности — или невозможности — ими обладать и распоряжаться. И моя судьба и жизнь заканчиваются не сейчас под землей. Все произошло тогда, в октябре 1993-го, когда написал приказ о своем уходе с должности главного редактора журнала. Я верил в благородство политики, а она первой предавала как раз тех, кто надеялся в ее искренность. Депутаты из расстрелянного парламента тогда пошли на новые выборы и практически все заняли новые места в Государственной Думе, а я, изгнанный из армии, спарывал погоны и все равно пил водку за свою, ту армию, в которой пятнадцатилетним суворовцем был старшиной роты. Как славно можно было бы сидеть с двумя «Волгами» и генштабовскими телефонами. В центре Москвы, а не здесь.
Но слишком красивым было название у моего журнала — «Честь имею». Слишком ко многому обязывающим…
Болят глаза. Сколько времени человек может находиться в темноте? Если станем терять зрение, надо сейчас учиться быть слепым. Заранее. Они, когда ходят, некрасиво отбрасывают голову назад. Надо помнить об этом и хотя бы не повторять их!
Идиот! О чем думаю!
И вдруг одергиваю самого себя: а ведь все-таки о жизни! И если прислушаться к себе повнимательнее, то больше все же болит в груди. Там, где душа и сердце…