Рассвет над Киевом
Шрифт:
Каждый читал письма по-своему. Некоторые тут же разрывали конверт и впивались глазами в исписанные листочки; большинство же расходилось, чтобы наедине, не спеша прочитать дорогие строчки, поразмыслить, помечтать. Мы с Рогачевым молча отошли в сторонку и сели под сосну.
Почерк Вали… До чего он знаком! Мы впервые встретились десять лет назад, и вот уже прошло шесть лет, как она стала моей женой, а жили вместе года полтора, не больше. Все остальное время лишь переписывались. Письма Вали помогали переносить даже нестерпимый зной Монголии, где мы дрались с японцами у реки Халхин-Гол,
В начале 1942 года, когда я учился в Военно-воздушной академии, эвакуированной в Оренбург, мне удалось получить отдельную комнату. Я написал Вале (она с дочкой жила у моей матери недалеко от Горького), чтобы приезжала. И вдруг получаю письмо: «В деревне нам хорошо. А ехать — боюсь за дочь: дорога-то длинная. К тому же я работаю и чувствую, что приношу пользу. Как я буду без работы в Оренбурге? Просто не представляю».
Письмо меня обидело. Я полагал, что настоящая любовь не считается с тяготами, а работать можно везде.
Весной 1943 года я приехал в деревню. Был солнечный день. Меня встретила мать (она работала на огороде). Рядом с ней на зеленой траве спала дочка, укутанная в одеяло, оставшееся после Леночки. Леночка была нашим первым ребенком. Она заболела и умерла при переезде с одного места службы на другое. Глядя на спящую Верочку, я вспомнил похороны… Кладбище.
Жена тяжело переживала смерть нашего первенца. Рождение второго ребенка немного заглушило горе. Но началась война. Валя переехала из Еревана к матери. В пути дочь заболела. Жене чудом удалось спасти ее. Когда я написал Вале, чтобы она приезжала в Оренбург, это ее испугало. Жуткие морозы. Поезда переполнены. Как ехать с грудным ребенком, только что поправившимся после болезни.
Спит Верочка. Она жива и здорова. Ей уже два годика. Я с гордостью смотрю на нее и в душе благодарю жену за то, что она сумела уберечь малютку.
Я пошел в поле и увидел женщин. Ни одного мужчины. Везде женщины — за плугом, за бороной… И все же колхоз «Победа» давал государству хлеба даже больше, чем до войны.
Среди женщин я увидел и свою Валю.
Фронтовая жизнь, воздушные бои мне в тот момент показались куда более блеклыми, будничными, чем тяжелый труд этих русских женщин. Я стоял и молча смотрел на них. Жена кинулась ко мне… Слова Вали: «Боюсь за дочь. А потом я работаю и чувствую, что приношу пользу» — теперь я воспринял совсем по-иному, чем тогда в Оренбурге. Я понял, что жена была права.
После той встречи холодок между нами исчез.
Все это промелькнуло в голове, когда я распечатывал письмо. В конверте — мелко исписанный тетрадный лист и фотокарточка. Валя сидит, у нее на коленях дочка, и обе смотрят на меня. Эх, милые вы мои, родные!
Валя писала, что по-прежнему работает в колхозе. Моего брата Степана после ранения снова проводили в армию. Мать в горе. А у кого его сейчас нет? На четверых моих односельчан пришли похоронные, двое пропали без вести. Что ж поделаешь! Война. И все же шесть человек для деревни в четырнадцать дворов, где всего мужчин-то, старых и молодых, с десяток, много, очень много.
Печальные вести омрачили настроение.
Рогачев тоже прочитал письмо и взглянул на меня:
— Что, какие-нибудь неприятности?
Мы с удовольствием разговорились о семьях, хотя это только обостряло горечь разлуки.
— Сейчас многие так снимаются, — сказал Василий Иванович, разглядывая карточку моей жены и дочери. — Мать с ребенком — символ мира и верности. — Он неторопливо вынул из левого нагрудного кармана гимнастерки партийный билет в кожаной обложке. — Тут я храню фото жены и сына: надежно. Если уж и потеряешь, то вместе с собой.
— Не каркай!
— Война ведь, все может быть.
Снимок жены и сына Василия Ивановича по композиции не отличался от моего. Мать тоже сидела с ребенком на руках, и глаза ее смотрели с затаенной грустью.
Снова установилась летная погода, и в воздухе разгорелись такие бои, что порой от бушующего огня и множества самолетов меркло солнце. С утра на патрулирование обычно вылетали по графику, но уже часа через два-три график нарушался, и поднимались навстречу врагу, как правило, по готовности машин к полету. Уставали.
Сейчас только что возвратились на землю. Около наших истребителей хлопочут техники, оружейники, готовя их к новому вылету. Солнце припекает, словно летом. Безветрие. После тесных кабин мышцы просят разминки. Коля Тимонов подхватил Надю Скребкову, принесшую ему парашют после переукладки, крутится с ней, напевая:
Цветок душистых прерий.
Твой взгляд нежней свирели…
— Товарищ Тимоха, вы мешаете мне работать, — смеется девушка. — Разве можно в служебное время заниматься пустяками?
— Разве тур вальса пустяк? — с деланной обидой говорит Тимонов и тотчас обращается к нам: — Знаете что, братцы, пойдемте-ка на озеро ловить рыбу. Теплынь! Можно искупаться.
— Идея! — подхватил Кустов. — Но чем ловить? Орудий производства — никаких.
— Пошли! — приглашаю я, вспомнив, как однажды в детстве мы с двоюродным братом Григорием без всяких рыболовных приспособлений наловили целое ведро щук.
Вся наша деревня тогда выехала на сенокос под Балахну на Волге. При весеннем половодье эти луга заливало, а когда паводок сходил, в небольших ямах и болотцах оставалась вода. Мы стали купаться в одной из таких ям. Через несколько минут замутили воду, и, к нашему удивлению, она зарябила от движения каких-то существ. Мы сначала испугались и выскочили на берег. Потом разобрались. Это была рыба — небольшие щучки. Они задыхались в пожелтевшей от глины и песка воде…
Решив испробовать этот способ, мы шумно месили илистое дно в маленьком заливчике озера, прилегавшего к аэродрому. Тепло, легкое, едва ощутимое, какое-бывает на Украине в октябре, ласково согревало наши бледные тела. С начала Курской битвы нам не приходилось испытывать такого удовольствия. Брызги, шутки, смех! Мы даже не заметили, как подъехал к нам Герасимов с командиром полка.
— Так вот вы чем развлекаетесь! Вместо того чтобы подробно разобрать свои ошибки в бою, беситесь, как черти.