Расторжение брака
Шрифт:
— Не играть! — взревел Актер. — Что ты имеешь в виду? Я не мог уже различить Карлика (он как бы слился с цепью) и не мог увидеть, к кому обращается Женщина — к нему или к Актеру.
— Скорей! — торопила она. — Еще не поздно! Перестань!
— А что я такое делаю?
— Ты играешь на жалости. Мы все грешили этим на земле. Жалость — великое благо, но ее можно неверно использовать. Понимаешь, вроде шантажа. Те, кто выбрал несчастье, не дают другим радоваться. Я ведь знаю теперь! Ты и в детстве так делал. Чем просить прощения, ты шел поплакать на чердак… Ты знал, что кто-нибудь из сестер скажет рано или поздно: «Не могу, он там плачет…». Ты шантажировал их, играл
— И это все, — спросил Актер, — что ты поняла обо мне за долгие годы?
Что стало с Карликом, я не знаю. То ли он полз по цепи, как муха, то ли всосался в нее.
— Фрэнк, послушай меня, — сказала Женщина. — Подумай немного. Разве радость так и должна оставаться беззащитной перед теми, кто лучше будет страдать, чем поступится своей волей? Ты ведь страдал, теперь я знаю. Ты и довел себя этим. Но сейчас ты уже не можешь заразить своими страданиями. Наш здешний свет способен поглотить всю тьму, а тьма твоя не обнимет здешнего света. Не надо, перестань, иди к нам! Неужели ты думал, что любовь и радость вечно будут зависеть от мрака и жалоб? Неужели ты не знал, что сильны именно радость и любовь?
— Любовь? — повторил Актер. — Ты смеешь произносить это священное слово?
Он подобрал цепочку, болтающуюся на его ошейнике, и куда-то сунул. Кажется, он ее проглотил. Только тут Прекрасная Женщина взглянула прямо на него.
— Где Фрэнк? — спросила она. — Кто вы такой? Я вас не знаю. Вы лучше уйдите. А хотите — останьтесь. Я пошла бы с вами в ад, если бы могла и если бы это помогло, но вы не можете вложить ад в мое сердце.
— Ты меня не любишь, — тонким голосом проговорил Актер. Его почти не было видно.
— Я не могу любить ложь, — сказала она, — я не могу любить то, чего нет.
Он не ответил. Он исчез. Она стояла одна, только серенькая птичка прыгала у ее ног, приминая легкими лапками траву, которую я не смог бы согнуть.
Наконец она двинулась в путь, а светлые духи поджидали ее и пели так:
Владыке нашему ГосподьДал полноту щедрот.Владыке нашему ГосподьДал силу над врагом:Плясать он будет перед НимПослушнейшим рабом.Подставкой прочною для ногИ преданным конемОтныне станет бывший враг,Исполнен ныне срок.Владыке будет власть данаНад силою враждебной.Огнем в крови его онаТеперь кипит целебным.Всех нас. Владыка, покори.Чтоб мы собою стали.Тебя как утренней зариМы жаждали и ждали.Владыку нашего ГосподьПоставил на престоле.Отныне все — и дух, и плоть -Его покорны воле.— А все же, — сказал я учителю, когда сверкающее шествие скрылось под сенью леса, — я и сейчас не во всем уверен. Неужели так и надо, чтобы его страдания, пусть и выдуманные, не тронули ее?
— Разве ты хотел, чтобы он мог и сейчас ее мучить? Он мучил ее много лет подряд там, на земле.
— Нет, конечно, не хочу.
— Так что же?
— Я и сам не знаю… Иногда говорят,
— Как видишь, это не так.
— А должно быть так.
— Звучит милосердно, но подумай сам, что за этим кроется.
— Что?
— Люди, не ведающие любви и замкнутые в самих себе, хотели бы, чтобы им дали шантажировать других. Чтобы пока они не захотят стать счастливыми на их условиях, никто не знал бы радости. Чтобы последнее слово осталось за ними. Чтобы ад запрещал раю.
— Я совсем запутался.
— Сынок, сынок, третьего не дано! Есть два решения: день настанет, когда горетворцы не смогут больше препятствовать радости, или они всегда, вовек будут разрушать радость, от которой отказались. Я знаю, очень благородно говорить, что не примешь спасения, если хоть одна душа останется во тьме внешней. Но не забудь о подвохе, иначе собака на сене станет тираном мироздания.
— Значит… нет, сказать страшно! Значит, жалость может умереть?
— Не так все просто. Действие, именуемое жалостью, пребудет вечно, страсть, именуемая жалостью, умрет. Страсть жалости, страдание жалости, боль, понуждающая нас уступить, где не надо, и польстить там, где нужно сказать правду, жалость, погубившая много чистых женщин и честных чиновников, — умрет. Она была орудием плохих против хороших, и оружие это ломается.
— А другая жалость, действие?
— Это оружие добрых. Она летит быстрее света с высот в низины, чтобы исцелить и обрадовать любой ценой. Она обращаем тьму в свет, зло — в добро. Но она не может отдать добро в рабство злу. Все, что можно исцелить, она исцелит, но не назовет алое желтым ради тех, кто болен желтухой, и не вырвет все цветы в саду ради тех, кто не выносит роз.
— Вы говорите, она летит в низины. Но Сарра Смит не пошла с Фрэнком в ад.
— Куда же ей, по-твоему, надо было идти?
— Ну, к той расщелине, вон там. Отсюда не видно, но вы ведь знаете, автобус там остановился. Учитель странно улыбнулся.
— Смотри, — сказал он и опустился на четвереньки. Я опустился тоже, хотя коленям было очень больно, и увидел, что он сорвал травинку и кончиком ее показал мне крохотную трещину в земле. — Точно не скажу, — проговорил он, — та ли это трещина, или нет. Но та, через которую прошел ваш автобус, никак не больше. Я удивился, даже испугался.
— Да я же видел бездну! — воскликнул я. — Высокие скалы!
— Верно, — отвечал он. — Но ты не только двигался, ты увеличивался.
— Значит, ад… и все это пустое пространство… помещаются в такой трещине?
— Да. Ад меньше земного камешка, меньше райского атома. Взгляни на бабочку в нашем, истинном мире. Если бы она проглотила весь ад, она бы и не заметила.
— Там, в аду, он кажется очень большим.
— Вся злоба его, вся зависть, все одиночество, вся похоть — ничто перед единым мигом райской радости. Зло даже злом не может быть в той полноте, в какой добро есть добро. Если б все мучения помыслились вон той птичке, она проглотила бы их, как ваш земной океан проглотил бы каплю чернил.
— Теперь я понял, — сказал я, — Сарра Смит не уместится в аду.
Учитель кивнул.
— Да, — отвечал он, — ад не может широко разинуть свою пасть.
— А Сарра не могла бы стать меньше, как Алиса в стране чудес?
— Погибшая душа бесконечно мала, ее почти нет, она совсем усохла, замкнулась в себе. Бог бьется об нее, как звуковая волна об уши глухого. Она сжала зубы, сжала кулаки, крепко зажмурилась. Она не хочет, а потому — не может давать, вкушать, видеть.
— Значит, никому до нее не достучаться?