Растождествления

на главную

Жанры

Поделиться:
Шрифт:

От автора

В этой книге собраны статьи, охватывающие два с большим десятка лет. Я собирал их без всякого плана и порядка, отдавая приоритет тем, которые раньше просились на ум. Некоторая заминка возникла уже потом, при попытке упорядочить пестроту собранного; нужно было найти какие–то стержни, на которых эти подогнанные друг к другу мысли разных (столь разных!) лет могли «концептуально» или «структурально» держаться; из двух возможностей, хронологической и тематической, я отдал предпочтение последней, не потому что она решала проблему, а потому что создавала, как мне казалось, более приглядную видимость структуры. Заботы о порядке странным образом лишь увеличивали беспорядок, так что пришлось ограничиться минимумом мер: пятью наспех размеченными разделами, в которых кое–как и разместился материал. Дело было не в книге, а в разорванности времен; перечитывая тексты, упирающиеся одним концом в «советское» время, а другим убегающие в «футурошок», я сравнивал их«жизненные миры» и поражался абсолютной разности некоторых смысловых поясов; считанные годы разделяли здесь status quo ante и то, что наступило потом; еще можно было догадываться о центральных линиях наводки, о становящемся всё более крутым скате общего культурного вырождения, о закате Европы, превосходящем самые мрачные шпенглеровские прогнозы, но предугадать, что за считанные годы аннулированными окажутся тысячелетия нравственных усилий; что то, что в тысячелетиях ощущалось уродством и аномалией, станет вдруг НОРМОЙ и jus naturale, я не взялся бы, даже находясь под воздействием психодислептических средств. Больше всего ошеломляло, впрочем, даже не это, а легкость, с которой это приняли и к этому привыкли. Когда однажды я имел неосторожность публично на лекции высказаться об одном извращенце, приобретшем репутацию всемирно признанного художника (он прославился, в частности, тем, что так обустраивал отведенные ему в музеях пространства, что их вполне можно было принять за мусорные свалки, причем не немецкого, а более южного, скажем, неаполитанского размаха), я был поражен, наткнувшись на протест и возмущение со стороны не молодых людей (чего, по правде говоря, и ожидал), а трех благообразных старушек почти викторианского возраста и габитуса, с которыми самое время было бы порассуждать об Обри Бердслее и прерафаэлитах. Моя позиция показалась им чересчур «нетолерантной», как это здесь принято называть. Толерантным было бы:

поупражнявшись у зеркала, улыбаться всему, чему улыбаются «все». Скажем, постаревшему эстрадному жеребцу (титулованному «сэру»), ведущему под венец молодого человека в Виндзоре — как раз там, где незадолго до этого венчались наследник британской короны и его очередная избранница, — и радующему гостей видео–поздравлением от еще одного постаревшего жеребца (хотя и с традиционным уклоном): американского экс–президента… Короче, пациенту предстоит еще догадаться, как и чем его усыпили и что отчекрыжили, а главное, что пришел он уже не в «себя», а во «что–то» иное: в некий неотторжимый трансплантат Я, неизменно улыбающийся всему, чему улыбаются ВСЕ. «Ах, если бы вы знали, как недалеко, как близко уже то время, когда будет иначе!» [1] Иной стала даже техника записи; я смотрю на ранние, почти архаические тексты, которые писал еще пером на бумаге, и сравниваю их с прочими, извлеченными из гига– и мега — (хочется сказать: гога– и магога-) байтов «черных дыр»; мне ясно, что старые писательские байки, типа «бумага не краснеет» или «бумага всё стерпит», не имеют никакого отношения к экрану компьютера, который как раз краснеет и не терпит, больше того, временами даже устраивает обструкции, особенно при некоторых словосочетаниях, как бы предупреждая и грозя санкциями, если простак–писатель заупрямится и продолжит настаивать на своем. Что не позволено бумаге–быку, позволено экрану-Юпитеру. Со мной он позволил себе это дважды; оба раза как раз предназначались для настоящей книги. Чудовище неожиданно взбеленилось, и стало реагировать немотивированными провалами программы. Я включал его снова и снова, тщетно пытаясь продолжить работу; не помогало ничего. Хорошо хоть, что с каждым отключением автоматически изготовлялась резервная копия, снова приводящая меня к месту, откуда нажатие любой клавиши провоцировало новое отключение и очередную копию. С какого–то момента пришлось уже заботиться не об «авторских правах», а о спасении «написанного»; нужно было установить «причину», по которой техническое чудо падало в обморок; я с удивлением обнаружил, что срыв провоцировался (post hoc, ergo propter hoc) определенными словами, скорее, их расположением. В какой–то комбинации, после того или иного слова, любое продолжение приводило к аварии. Всё это было то ли немного смешно, то ли совсем смешно, потому что из двух упомянутых разов первый застрял на Гёте, а другой на — Горбачеве… Наверное, «специалисты» объяснят, что дело совсем не в двух названных мужах, а в знаках их имен, точнее, в энном количестве знаков, скопившихся в определенных конфигурациях, одна из которых в силу тех или иных причин активизировала фактор несовместимости (нейрофизиологи примерно так объясняют мозг); всё же только после того как я пошел на уступку и изменил распорядок слов, я смог продолжить работу. Кому–то (под технической кличкой фактор несовместимости) пришла вдруг, на такой нетрадиционный лад, нужда стать соавтором… Меня не покидает уверенность, что мой вариант был всё же лучше.

1

Ницше, «По ту сторону добра и зла», аф. 262.

К фактору времени прибавлялся фактор двуязычья. Из 30 очерков, составивших книгу, 12 написаны по–немецки, остальные по–русски. Я снова, хотя и с другого конца, столкнулся с разностью смысловых температур; дело шло не о языке, ни даже о более или менее удачных переводах, а о принципиально не конвертируемых смыслах. Вопрос: чего недостает русскому, чтобы стать немцем, соответственно, немцу, чтобы стать русским, оставался неотвеченным как раз по причине чересчур подозрительного изобилия ответов. Но мне, не–русскому и не–немцу, приходилось постоянно решать его для себя, переводя себя же из одного неродного «оригинала» в другой — неродной! Суть решения и состояла в том, чтобы сделать из «перевода» «оригинал»; конкретно: перевести на русский, а точнее, под предлогом перевода, написать по–русски 12 немецких статей. То есть, переводить, что переводится, а что не переводится (по крайней мере, с налету) — писать. Работалось не без азарта. Я выдумывал себе читателя (понятно, что им мог быть только кто–то фактический) и, вслушиваясь из него в написанное, правил текст по его аудиовизуальным реадаптациям. Читатель без усилий отличит переведенные оригиналы от непереведенных, если обратит внимание на курсив в оглавлении, предназначенный для немецкой доли. При всем не обошлось и без курьезов; так, статья о Флоренском сначала (я думаю не раньше 1985 года) была написана по–русски. Позже, уже живя в Германии, я перевел её на немецкий, и сделал даже по ней доклад для одного религиознофилософского коллоквиума в Нюрнберге. И только совсем недавно, когда мне при составлении этой книги понадобился русский оригинал статьи — для дополнения, как мне казалось, очерков о Пушкине, Достоевском и Шпете, — и я никак не мог его найти (рукопись то ли куда–то затерялась, то ли я выкинул её по оплошности), мне пришлось снова переводить вещь обратно на русский. Понятно, что этот, переведенный, «оригинал» едва ли опознал бы себя в том, написанном. Всё же я счел нужным выделить и его в оглавлении курсивом.

Оставалось дожидаться заглавия, и, дождавшись, принять его, как есть. Растождествления: нужно было бы перенестись однажды в состояния, из которых эта книга не могла возникнуть, чтобы понять, что писать её и значило: расключаться, растождествляться со всем, что делало её невозможной, со всем, что есть общего в ассортименте привычек ума и воли, а главное, со всеми теми словами и представлениями, с которыми современному человеку приходится как раз отождествлять себя, чтобы иметь шанс на культурную и социальную прописку. Растождествления — тяжелая работа сознания, отдирающего от себя всё, что к нему прилипло; вахта негативного среди праздника простодушия и поддакивания; если телега жизни рано или поздно начинает буксовать в налаженностях форм и способов понимания жизни, выражаемых коротким сигналом «о'кей», то приходится, чтобы не потерять в себе человека, впрягать в неё волов, смогших бы вытянуть её из дерьма общезначимостей. Растождествления: диссонанс непрерывных мироначал, вносящих в жизнь асимметрию человеческого и делающих жизнь больше и иначе, чем она есть, ибо жить (в первоначальном, недифференцированном, биометрическом смысле слова) и значит: постоянно отождествляться с общими дискурсами и сигнификатами времени, даже и тогда (в особенности тогда), когда дискурсы эти по–ученому усваиваются, а то и умножаются; отождествления начинаются с началом жизни и постепенно устраняются после перехода в смерть; неважно, с чем, с какой «символической формой» при этом отождествляешься, «доброй» или «злой»; важно, что не отличаешься при этом от автомата, выбрасывающего нужный — «добрый» или «злой» — продукт при нажатии нужной кнопки; растождествления — дезинфекция, дезинсекция, дезактивация сознания, запрограммированного автоматизмами, всё равно какими: советскими или антисоветскими, фашистскими или антифашистскими, религиозными, атеистическими, научными, мистическими, сегодняшними, вчерашними или — уже завтрашними. Еще раз: ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ в нас и начинается с растождествлений: когда мы видим вещи не в зеркальной комнате дискурсов и наименований, а в МЫСЛИ, свершающейся в нас, но принадлежащей к вещам… Наверное, иному читателю уже не терпится уличить «антропософа». Но это не более чем недоразумение. Я не антропософ, в том смысле, в каком говорят о ком–то: православный, или: атеист. Но я антропософ, в том смысле, в каком о ком–то говорят: физик. Поясню. Есть явления природы, и есть физика, с помощью которой эти явления пытаются понять. Это значит: физиком делаются не для физики, а для понимания явлений природы. Параллельно: есть явления культуры, и есть потребность их понять. С этой целью становятся историком, филологом, философом. Только в отличие от природы, в которой царит общее, культура индивидуальна и необобщаема. Явления культуры суть откровения человеческих индивидуальностей, и понять их на какой–то один общий лад невозможно и нелепо. Становятся шекспироведом, чтобы понять Шекспира. Или платоноведом, чтобы понять Платона. Ну, так вот, если я стал антропософом, то только для того, чтобы понять Рудольфа Штейнера. Я ничего не проповедую и ничего не пропагандирую: я говорю только: посмотрите, вот человек, он написал уйму книг и прочитал свыше шести тысяч лекций (число опубликованных томов уже перевалило за 354); в них он говорит о вещах, начиная как раз с той самой черты, на которой о вещах обычно говорить перестают. И говорит не в трансе, не загадочными символами, как мистик или визионер, а тоном естествоиспытателя, расширившего область своих наблюдений до мира духовного. Всё это суть факты, а не оценки. Вот я и силюсь понять эти факты, как физик или биолог силятся понять свои. И если при этом я называю себя «антропософ», то только потому, что антропософия — это специальность, предметом изучения которой является факт Штейнер. Здесь учатся подбирать вопросы к факту, который есть ответ. Скажем, вопрос: «Чтоможет человек?», но уже после того как видишь, что он может. Или вопрос: «Что есть человек?», но уже после того как видишь, кто он есть. Где же и было начаться — впервые в таких масштабах и с такой интенсивностью — моим растождествлениям! В том числе, и особенно, с антропософским движением, которое давно уже тщится стать социально компатибельным, то есть, отождествляет себя с«кармой неправдивости» и даже демонстрирует с этой целью свою улыбающуюся всему готовность забыть, что оно вообще такое, откуда и для чего нужно. Понятно, что после сказанного порядок и прочие признаки, по которым из данного материала статей могла получиться книга, впору было бы искать не столько в собранном, сколько в самом собирающем. Решив связать эти мысли разных лет в книгу, я вдруг очутился среди множества стогов и охапок, но это нисколько не смутило меня. In honorem rectoris magnifici Ioanni Buridanil He то, чтобы прославленная апория старого парижского ректора потеряла актуальность. Напротив, она стала даже более рафинированной, особенно после того как ею заинтересовались сами ослы. Какой же осел не заморит себя сегодня голодом за право быть Буридановым! Чего он ни при каких обстоятельствах не поймет, так это того, что можно же, находясь как раз между двумя крайностями, не только самому утолять голод, но и приглашать к трапезе других.

Война в эпоху корректности. Заметки о балканской войне

Опубликовано в бернском журнале «Gegenwart. Zeitschrift fur Kultur, Politik, Wirtschaft», Nr. 4/1999.

1.

Каждому, кто вознамерился бы, поверх агитаторского шума, осмыслить нынешние балканские события, бросился бы в глаза некий странный контраст: высокоинтеллектуальное поведение бомб на фоне слабоумия политиков, генералов, репортеров и прочих «всех». Так и хочется сказать: чем точнее бомбы из невидимой высоты поражают цель (в особенности там, где юркие модераторы ставят им в вину так называемые «попутныеразрушения»), тем больше пустых слов пускаются в воздух людьми, силящимися — всё равно, по службе или от нечего делать — объяснить случившееся. Если, как об этом сообщается, из тысячи бомб какая–то дюжина отклоняется от цели и поражает вместо нужных объектов колонны беженцев или здания посольств, то в ежедневной болтовне на этот счет едва ли насчитается с дюжину слов, вообще относящихся к делу. — Напрашивается фатальный вопрос: может ли тварь быть умнее творца? Скажем, некий литературный герой, смертельно скучающий на страницах романа — в уверенности, что он распорядился бы своей судьбой лучше и убедительнее, чем автор. Западный человек, гордый своей технической смекалкой, лишь платит дань демону–хранителю абсурда, когда восторгается собой как создателем этих сверхумных бомб, всегда — даже при отклонениях от цели — попадающих в точку. Он пожмет плечами, скажи ему кто–нибудь, что не он создает бомбы, а бомбы — его, и что он имеет к их возникновению не большее отношение, чем ртутный столбик в термометре к лихорадке. Разумеется, понять это можно и в спокойных условиях, но там, где непонимание приняло запущенный характер, потребна встряска. Скажем, война, которая подставляет себя гордым ученикам чародея как увеличительное стекло, чтобы за букашками болтовни они не проглядели действительного слона.

2.

Невыносимая легкость балканской войны: эта война велась из–за значения слов. Умение не называть вещи своими именами достигло здесь невиданных высот. Прежде всего, это касается самой войны. Характерно, что происходящее не называют войной, а называют миротворческой акцией или чем–то еще в этом роде. Причем по обозначениям можно судить о проблемах самих агрессоров. В Германии, например, страдающей и поныне заворотом кишок своего национал–социалистического прошлого, в ходу были попеременно обороты типа: гуманитарное вмешательство или косовский кризис (дажекосовская война), чтобы в обывателя четко впечаталась разница аспектов: косовская война — война между Белградом и отважной албанской чегеварщиной, а гуманитарное вмешательство — что–то вроде миссии Красного Креста, но иными — бомбовыми — средствами. Понятно, что не обремененные никаким прошлым победители обеих мировых войн могли, в свою очередь, позволить себе более вменяемые заголовки, типа: strikes against Jugoslavia [2] . — Так и выглядело это поначалу: неким политически корректным камуфляжем оскорбительной наготы реального. При более пристальном рассмотрении, однако, вычерчивается иная картина, именно: случившееся не называют войной не из пропагандистских соображений, а просто потому что это и в самом деле никакая не война.

2

Очень меткое название нашел Поль Вирильо: «мондиалистский путч». «То есть, захват власти вооруженной анациональной группой (НАТО), не поддающейся политическому контролю со стороны демократических наций (ООН)» (Paul V»///o, Strategie de la deception, Paris 1999, p. 80).

Spruche in Prosa, hrsg. von Rudolf Steiner, 165.

Популярная немецкая песенка с рефреном: «Ich hab' mein Herz in Heidelberg verloren».

Война (всё равно, наземная ли, морская ли или воздушная) предполагает, прежде всего, адекватность топики и соотношения сил. Говоря популярнее: война — это когда стоят друг против друга, чтобы убить или быть убитыми. Воюют, находясь в одном пространстве и воспринимая противника, что создает паритетность перед лицом смерти (чужой, как и своей), следовательно, равные шансы пасть на поле боя. В этой оптике нынешние бомбардировки Югославии с таким же успехом могут быть названы войной, как, скажем, гонянье мяча, при котором бьют только в одни ворота, футболом. Что в гигантском военном тезаурусе мировой истории сохранены самые разнообразные специи войн, это может при желании знать каждый. Особенный интерес представляют те разновидности, которые лавируют на грани возможного: бестиально возможного, но и куртуазно возможного. Достаточно сравнить ужасы Тридцатилетней войны с писано благородными сценками из Семилетней войны, где последние могикане европейского дворянства — как раз перед появлением на сцене негоцианта–буржуа — изощряются в изысканных манерах лишения жизни себя и своих противников. Это предельные, но никак не — запредельные случаи. Чтобы понять, что имеется в виду под запредельностью, было бы неплохо рассказать какую–нибудь из названных сценок господам из Брюсселя, соответственно, Лондона—Вашингтона-Парижа—Бонна (разумеется, в расчете не на моральный эффект, что было бы столь же глупо, как и безвкусно, а на эффект терапевтический, для наблюдения реакции «трансплантат против хозяина»), скажем, британскому премьер–министру или его министру иностранных дел или his master's voice, некоему Джемми Шеа, чья кривая ухмылка как нельзя лучше символизирует прочность атлантического союза. Можно было бы увидеть тогда невооруженным глазом, что к войне эти господа и проводимая ими акция не имеют ровно никакого отношения. Назвать эту компьютерную игру поседевших молокососов войной было бы оскорблением войны; лингвистические ублюдки вроде гуманитарного вмешательства приходятся здесь как нельзя кстати. Любопытно, что параллельно с воздушными налетами проводились опросы мнения: продолжать ли бомбежки или переходить к наземным операциям? Открытым текстом: пришло ли время перестать убивать в одностороннем порядке и начать воевать, то есть, не только убивать, но и быть убитыми. Ибо наземная война и есть война собственно: ведущаяся не в съемочных павильонах Голливуда, а в пока еще ощутимой реальности и на равных условиях, где солдаты противника не скашиваются как цели в видеоиграх, но где и за ними — из уважения к ремеслу — признается право скашивать стоящие перед ними цели. Опросы мнения в США дали интересные результаты: более половины опрошенных согласились на наземную войну, при условии что не погибнет ни один из «наших». Оставшаяся часть предпочла быть в своих ответах более адекватной: они готовы были поддержать вторжение, при условии что «наши» потери не превысили бы сотню (100) солдат. Потребовалось вмешательство экспертов Пентагона, чтобы окончательно протрезвить сограждан. В арифметике Пентагона цифра выглядела более реальной: не более четырехсот (400). Если учесть, что потери противника исчислялись бы сотнями тысяч, то налицо соотношение, по сравнению с которым все позорные акции возмездия бывших войн выглядят попросту ребячеством.

3.

Что эта «война» никакая не война, хорошо подтверждается и юридически. Можно сколько угодно бомбить с воздуха целую страну, даже попадая при этом «по ошибке» в иностранное посольство, сигаретную фабрику или детский сад. Всё это не идет в счет. Определяющее значение остается за обстоятельством, при наличии которого можно было бы не только de facto, но и de jure говорить о войне.

Война начнется фактически и войдет в силу юридически, как только нога хоть одного натовского солдата коснется югославской земли. То, что американский президент, в отличие от своего британского подельника, столь упорно противится послать сухопутные войска в юго–восточную Европу, которые положили бы конец воздушному бандитизму и ознаменовали бы начало настоящей честной войны, связано не только со страхом аннулировать расчеты реалистов из военного ведомства, но и с его личной судьбой. Если strikes against Yugoslavia начались 24 марта, то запланированы и подготовлены они были задолго до этого. Решение было, по всей вероятности, принято в момент, когда порядок дня «могущественнейшего человека мира» атипически раскололся на две части, именно: ему пришлось посылать свою anima по имени Олбрайт на расследование преступлений режима Милошевича (умные люди давно подметили магомифический каузатив воздушных налетов: сначала появляются фотографии г-жи Олбрайт на фоне выкопанных черепов и костей, после чего начинаются бомбежки) и одновременно готовиться к самозащите в связи с одной деликатной аферой. Так что можно было бы сказать: воздушные удары против Югославии и случай с Моникой Левински протекали параллельно и синхронно. Как известно, будущее президента зависело от юридической квалификации названной аферы. Будь она зачислена в разряд половых сношений, ему пришлось бы, как лжецу (он, как известно, отрицал, что был в половой связи с «практиканткой»), сложить с себя полномочия. Конец истории известен. Президент не подал в отставку, так как он не солгал. Его контакт с юной девицей был квалифицирован правовыми экспертами не как половой акт. Половой акт (определяют юристы) — это когда соприкасаются гениталии обоих партнеров. Соответственно, война — это когда солдаты касаются земли ногами, а не забрасывают её бомбами с воздуха. Юридически шалость Клинтона столь же мало походила на половой акт, как параллельные бомбежки Югославии на войну. Везунчик: погнавшись за двумя зайцами, он поймал обоих. I deeply regret it.

4.

Мир — «английский пациент». В более острой наводке: мир — пациент Англии. Если внимание сегодня отвлечено в сторону Америки, то это не более чем оптический обман. Не будем забывать: Америка — это Вест—Индия Англии, а американцы — западные индусы, или более естественные англичане, вламывающиеся, как говорят немцы, в дом вместе с дверью. Чего во все времена хотела Англия? Мира. По возможности, целиком и сразу. Кульминация английского миролюбия разыгрывается между 1939–1945 гг. Его организатор — величайший англичанин всех времен: свиноликий Уинстон Черчилль. Его исполнитель — карающий бог Дрездена, маршал, он же бомбер, он же мясник Гаррис. Недаром юные немецкие пацифисты (они называют себя антифа) отметили недавно 50-летие дня Дрездена демонстрациями с плакатами, на которых было написано: Bomber Harris, do it again! Чем только не пожертвуешь ради мира! Мир — «английский патент». Мир — планетарная миротворческая акция, на знамени которой проставлен девиз: The greatest happiness of the greatest number.

Парад омрачается вопросом: как быть, если упрямый противник не хочет мира, если он, назло всем расчетам специалистов, противится этой machine de guerre, которая превосходит его (если, по меньшей мере, в этом пункте верить журналистам) в 268 раз? Реакция миротворцев на редкость ясна: тогда это будет длиться ровно столько времени, сколько нужно для наступления мира. Английского мира во всем мире. Следует лишь обратить внимание на решительность, с которой усилия найти выход немедленно бракуются и аннулируются. Ибо мир, о котором идет речь, достигается не путем переговоров, audiatur et altera pars, а — в память о Касабланке 1943 — как unconditional surrender. (Поправка для справочников: не только концентрационные лагеря, но и тотальная война — английский патент, а министр Геббельс всего лишь плагиатор с лицензией изобретателя.) Что в этой установке не изменилось ничего со времен Первой мировой войны, можно увидеть на отрывке из одной лекции Рудольфа Штейнера, в которой начало столетия смыкается с его концом. 4 декабря 1916 года в Дорнахе Рудольф Штейнер демонстрирует первофеномен Pax Britannica: «Люди, говорящие сегодня о необходимости мира, говорят на деле о том, что с убийствами будет покончено только тогда, когда появится надежда на прочный мир». Это значит: «мы» будем убивать «вас» до тех пор, пока «вы» не придете в себя, точнее: пока «вы» не выйдете из «себя» и не придете в «нас». Логика и впрямь гуманитарная. После неё «нам, другим», не остается иного выбора, как держать язык за зубами и в нарастающем молчании внимать языку мира. Не того мира, который говорит словами, а того, который говорит случайными фактами. Вроде следующего, где неприхотливый бытовой беспредел являет ad oculos женевский рефлекс беспредела брюссельского (Tages—Anzeiger от 12.05.1999):

Комментарии:
Популярные книги

Аватар

Жгулёв Пётр Николаевич
6. Real-Rpg
Фантастика:
боевая фантастика
5.33
рейтинг книги
Аватар

Не отпускаю

Шагаева Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
8.44
рейтинг книги
Не отпускаю

На границе империй. Том 7. Часть 5

INDIGO
11. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 7. Часть 5

Падение Твердыни

Распопов Дмитрий Викторович
6. Венецианский купец
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.33
рейтинг книги
Падение Твердыни

Здравствуй, 1985-й

Иванов Дмитрий
2. Девяностые
Фантастика:
альтернативная история
5.25
рейтинг книги
Здравствуй, 1985-й

Довлатов. Сонный лекарь

Голд Джон
1. Не вывожу
Фантастика:
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Довлатов. Сонный лекарь

Я — Легион

Злобин Михаил
3. О чем молчат могилы
Фантастика:
боевая фантастика
7.88
рейтинг книги
Я — Легион

Газлайтер. Том 10

Володин Григорий
10. История Телепата
Фантастика:
боевая фантастика
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 10

Не верь мне

Рам Янка
7. Самбисты
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Не верь мне

Герцогиня в ссылке

Нова Юлия
2. Магия стихий
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Герцогиня в ссылке

Измена. Возвращение любви!

Леманн Анастасия
3. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Возвращение любви!

Последний Паладин. Том 4

Саваровский Роман
4. Путь Паладина
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Последний Паладин. Том 4

Я – Орк. Том 3

Лисицин Евгений
3. Я — Орк
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Я – Орк. Том 3

Восход. Солнцев. Книга V

Скабер Артемий
5. Голос Бога
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Восход. Солнцев. Книга V