Равнобесие
Шрифт:
Я не случайно ещё и ещё возвращаюсь к этой теме. Согласитесь, это так иерархично: У любимой женщины бога есть её собственный (живой и мёртвый) Осирис. Она ведь даже формально не императрица, но (как там у будущих пиитов): Граф целует служанку, её до себя возвышая (цитата не точна, по памяти).
Здесь так же следует сказать об ирреальной иерархии «возвышения», о «боге в предвкушении бога». Но пока что и об этом я только упомяну.
Остальное проще проиллюстрировать на примере. Что лучше для примера, нежели действие, которое можно рассмотреть в его начале, завершении и последствиях;
Гете, некий германец из будущего, очень хорошо определил сущность мироформирования: Не начинайте с начала! Если Бог есть начало всего, то (прежде всего) обратитесь к нему, а не к себе.
Итак, иллюстрация: Сам этот разговор с моей женщиной (не путать с императрицей, законной женой) происходил перед нашим с ней расставанием у дверей ея опочивальни. Само собой, происходил он с той стороны дверей, которая обеспечивала нам отдельность. И от моей охраны. И от остального мира, с которым я полагал уладить посредством моих реформ.
В то время как охрана полагала уладить со мной. По своему реформируя свой мир.
Итак, если о реформах (своего и только своего мира): Мои реформы, в числе коих были и последовательные (сначала один, потом другой, третий и четвёртый) эдикты против непобедимых христиан, побеждая внешне, внутренне оказывались обречены.
С внешним (видимым) оказывалось не просто – просто, а (ирреально) ещё проще: Вы хотите убить августа (императора и бога), дабы самуму стать августом (императором и богом)? Но к чему убивать не человека, а время года? Вы говорите, что время года персонифицировано? Да! И нет.
К чему убивать одного из двух августов (высшее должностное лицо, а не месяц), при каждом из которых имелся свой цезарь (должностное лицо, непосредственно подчиненное своему августу и ему наследующее). С этим всё разъяснилось. А вот с христианами всё (в который раз) только началось.
Мои победоносные эдикты против непобедимых христиан ознаменовали неразрешимую проблему. Я собирался победить непобедимое. Почему? За-чем? А за-тем, что я последователен: Я следую за собой. Просто потому, что я был Диоклетиан. Спросите у потомков, кто я таков.
Я император, продливший существование Западной империи (в её языческом варианте) на полтора столетия. Или больше? Что гадать? Да и зачем наперёд заглядывать? Ведь я был (и есть) вчерашний снег, что мне века? Мне бы мгновение пережить. Не за чин императора, а за прочую вечность.
– Диоклетиан!
Не пережил. Пришлось подчиниться. Моя женщина. Её император, что хочет, то и делает. Хотя ей только кажется, что император – её. Точно так же, как я знаю, что и когда мне кажется. Например, о принадлежности этой женщины мне.
Или о принадлежности империи мне. Я был сыном вольноотпущенника, то есть бывшего раба. Так что с чужой собственностью (которой и я мог бы быть) я допускал вольности лишь до определённого предела.
Но вернёмся к иллюстрации.
– Хлоя.
– Что?
– Прощай.
– Прощаю.
– За
– За занудство. – сказала моя женщина. Понимайте, за меня самого.
В сопровождении дожидавшегося меня у её дверей преторианца я пошёл по коридору. Чувствуя некоторую неуверенность в суставе стопы. Не мог определить, что это? То ли онемение, вызванное позвоночной грыжей, то ли не до конца залеченный сустав стопы. В отрочестве я возвращался затемно к месту ночлега через строительную площадку, прыгая с одного мраморного блока на другой мраморный блок и оступился.
Врачам я ничего не сказал. Никаких примочек. Никаких накрепко привязанных к щиколотке дощечек. Никаких перевязок. Всё сам. Всё само по себе.
Увечье (если его можно так называть) почти не мешало моим атлетическим и воинским упражнениям, положенным человеку моего положения для полного образования. Почти. Потому что вразумляло о наличии непреодолимых сил, перед которыми всё – ничто, а тренированная и бодрая юность попросту хрупка.
Теперь увечье напоминало мне (уже императору) о почтительном отношении к непреодолимому. Сустав ступни (или таки позвоночная грыжа?) напоминал, что я (бог и император) хрупок. Что со мной всего лишь один преторианец. Да и то его присутствие более чем формально.
Потому, когда из-за ближайшего поворота выступил его непосредственный командир (мне хорошо известный) в сопровождении нескольких воинов (мне неизвестных), и они ловко обступили меня (а преторианец охраны даже не попробовал меня заслонить, напротив, отступил в сторону), что я должен был подумать? Разумеется, ничего!
Я и не думал, за-чем?
Всё было придумано (за тем «мной) – за меня, причём плохо придумано. Структура происходящего была ущёрбна, как незалеченный сустав. Любой мой поступок был бы как неуверенная стопа на сыпучем песке мгнвений. В которых ни одной песчинки нельзя было поправить. Каждое мгновение оказывалось самодостаточно. Каждое мгновение оказывалось (ежели оно было предсмертным) незабываемым ((ибо вместившим в себя всю мою жизнь).
Потому я просто поручил себя воле богов и (в одно из этих, ставших бесконечными и неделимыми ни с кем, песчинок-мгновений) вспомнил, что происходящее очень напоминает убийство Калигулы. Разве что того зарезали, когда он шёл с гладиаторских боёв (кажется), а не из спальни своей женщины, и он (когда клинки в него погрузились) был очень удивлён негаданной уязвимостью своей формально божественной плоти.
По крайней мере, так говорили те, кто был свидетелем. То есть сами убийцы.
Кстати, о формальности. Повторю: Как император Рима я тоже был богом (или Сенат ещё не успел принять соответствующий эдикт? Надо потом уточнить). Но в ситуации, с каждой песчинкой-мгновением (а их и так были считанные единицы), приближавшейся к тому, чтобы из бога административного (то есть формального) мне переместиться в бога сущностного… Хватит ли у моего гения (гения императора Доминициана) сил духовных, чтобы мне сохранить мою личность и в потустороннем?