Равнодушные
Шрифт:
— Почему? — испуганно спросила Шурочка.
— Потому, девочка, что у него сердце нет, нет доброты и жалости к людям. А без этого нет настоящего человека. Ум без человечности светит, но не греет!.. Расскажи я Алексею, при каких условиях получил вчера прибавку жалованья, он назовет меня дураком… Ты помнишь тогда, когда я рассказал, что заступился за Андреева, как Алексей основательно доказывал, что я был неправ?..
— Помню… Помню, папочка… И не забуду этого дня…
— А я ведь надеялся, что Алеша меня поймет, порадует
Ордынцев остановился вовремя.
Бледная и испуганная, смотрела Шура своими большими скорбными глазами на отца, и губы ее вздрагивали.
— Кто же лгал, папа? — кинула вдруг в упор Шура,
Ордынцев молчал.
— Кого же ты обвиняешь, папочка? — настойчиво повторила девочка.
Ордынцев смущенно смотрел на Шуру. Она ждала ответа. Надо же что-нибудь ответить.
И отец ответил:
— Нет… нет… я не виню. Это вырвалось в минуту раздражения… Ни Алексей, ни Ольга, ни Сережа не лживы… Нет, нет… И ты не волнуйся, девочка…
— А мама?.. Мама? — прошептала девочка. И голос ее дрогнул.
— И мама не лгала… Бог с тобой!.. Мы с ней ссорились, это правда… И я был часто неправ…
— То-то! — облегченно вздохнула девочка.
И после паузы сказала:
— Я и тебя люблю и маму люблю…
— Конечно, маму нужно любить!
Ордынцев говорил это, а между тем думал, что было бы лучше, если б Шура не любила такую мать.
И оттого, что Шура любит мать, он с большей ненавистью относился теперь к бывшей жене.
— Я ведь сегодня на целый день к нашим?
— Конечно. Иди к ним… Как раз к завтраку попадешь… Иди, милая.
— А ты останешься один… И опять будешь грустить?
— И я скоро уйду… И грустный не буду… Вот разве на панихиде…
И Ордынцев, прощаясь с Шурой, снова уверил ее, что мрачное настроение прошло, осмотрел, так ли она одета, и просил поцеловать за него сестру и братьев.
— И ты позови их на елку! — прибавил он.
Глава двадцать первая
В ожидании объяснения с любимой женщиной, силу обаяния которой Никодимцев едва ли сознавал, он переживал томительно-жуткое состояние, подобное тому, какое испытывает подсудимый в ожидании приговора. И чем ближе подходил час встречи, тем нетерпеливее и мучительнее было это ожидание и тем более он сомневался в том, в чем несколько времени тому назад почти был уверен.
Весь охваченный лишь одной мыслью — мыслью о том, любит и может ли его полюбить Инна, или только питает к нему дружеские чувства, и выйдет ли за него замуж, или откажет, Никодимцев так запутался в своих противоречивых предположениях, что наконец не мог больше об этом думать и никак не мог решить, благоприятная ли для него записка Инны Николаевны, или нет.
Теперь он думал лишь об одном, желал только одного — чтобы как можно скорей решилась его участь, какова бы она ни была. Только бы не оставаться в неизвестности.
Тогда по крайней мере он не будет знать безумного беспокойства последнего времени. Он уедет и в новой, все-таки имеющей какой-нибудь смысл деятельности постарается побороть свое чувство и забыть эту женщину, ворвавшуюся в его жизнь, выбившую его из прежней колеи и овладевшую им с такой властностью, возможности которой над собой он и не подозревал.
Но как только Никодимцев начинал думать, что он не увидит этого милого лица, краше которого, ему казалось, и быть не может, — этих больших серых ласковых глаз, чарующей улыбки, изящной гибкой фигуры, красивых маленьких рук с длинными и тонкими пальцами, — когда он думал, что не будет восхищаться чуткостью ее ума и сердца, найдя в ней родственную себе душу, — он чувствовал себя бесконечно несчастным, одиноким и жалким.
Без Инны жизнь, казалось, теряла смысл. Веру в свое дело он потерял. Что же он будет теперь делать? Во имя чего жить?
Наконец Никодимцев не выдержал этой пытки ожидания. Он торопливо оделся и в три часа поехал к Козельским.
И дорогой, и когда Никодимцев поднимался по устланной ковром лестнице, он бессознательно шептал одни и те же два слова: «Надо покончить», подразумевая, что надо объясниться.
И только когда он позвонил и увидел перед собою отворившего ему двери слугу, он овладел собой и спросил:
— Принимают?
Лакей доложил, что дома только одна молодая барыня.
Это известие, вместо того чтобы обрадовать Никодимцева, напротив, на мгновение смутило его,
— А молодая барыня принимает? — умышленно безразличным тоном спросил Никодимцев, точно боясь, что лакей отлично понимает, что ему именно и нужна молодая барыня.
— Принимают. Извольте пожаловать в гостиную. Я сию минуту доложу.
Никодимцев вошел в гостиную и уставился на двери, ведущие в столовую.
Прошла минута, другая. Инна Николаевна не являлась.
«Все кончено!» — подумал Никодимцев.
И в гостиной словно бы потемнело. И на сердце у Никодимцева сделалось мрачно-мрачно.
Наконец скрипнула дверь, и появилась Инна.
И Никодимцеву показалось, что гостиная вдруг озарилась светом и что сама Инна сияла в блеске новой и еще лучшей красоты.
И у него замерло сердце от восторга и страха.
Стройная, изящная и нарядная в своем новом, только что принесенном светло-зеленом платье, свежая и сверкающая ослепительной белизной красивого и привлекательного лица, торопливо подошла она к Никодимцеву, и, радостно-смущенная, вся словно бы притихшая и просветленная счастьем, протянула ему руку.