Рай земной
Шрифт:
Натали еще раз глядит на лестницу и снайперски посылает бычок в урну. По пути из зала проходит мимо отец Гржегор. Натали, конечно, глубоко трам-пам-пам, что он бы подумал о ней с сигаретой. Она, вообще, к религии и храмам равнодушна, а что он иностранец, так что, она поляков не видала? Вот Антон у нее был поляк, и что? Язык у них, правда, приятный: слышит, как Фадюша вечером тарабарит на нем, когда роль учит. Встанет у двери со шваброй и слушает.
Фадюша рвался всеми ногами и руками в Польшу, а она пока до этого материально не созрела. А одного, даже с группой, отпускать боялась; и так летом
Раз отец Гржегор вышел, значит, вторую пьесу уже начали, про «Млоду Польску». Это уже пьеса самого Геворкяныча. Фадюша в ней играет главную роль Стаковского, не самую главную, но одну из самых. Ради нее Натали и приехала, чтобы посмотреть, как он там на сцене будет.
Плюша слышит голос профессора.
Голос идет из длинного и темного профессорского рта. Иногда ей кажется, что он развертывается оттуда в виде узких свитков, как на старых картинах.
Плюша сидит в своем кресле у Карла Семеновича. И день туманный, и запах книжный в комнате колышется, а с кухни тянет корицей, там колдует над кофе пани Катажина. Плюша ее теперь боится, после того разговора в мокром коридоре.
– Католичество, – говорит Карл Семенович.
Слово это, начертанное латынью, выплывает на тонкой ленте изо рта его и серпантином плывет к Плюше.
Католичество Плюша уважает и боится. Как оно выглядит, представляет плохо. Оно похоже на фотографию готического собора. На фотографию витражей. Но что люди делают там, внутри соборов, среди этих витражей? Слушают орган и поют какие-то молитвы, наверное…
– Перекреститесь, – говорит Карл Семенович.
Плюша касается пальцами лба. Потом живота, обтянутого вязаным платьем, уже не так уверенно. И задумывается над дальнейшими действиями.
Карл Семенович глядит на нее ласково; запах корицы усиливается.
В городе недавно стали создавать католическую общину. Отыскивали поляков, напоминали им про их корни. Плюша тоже собралась туда. Не то чтобы удовлетворить свое религиозное любопытство. Может, в Польшу свозят… После инсульта Карла Семеновича она стала еще сильней интересоваться всем польским.
Карл Семенович, лежа под пледом, эти интересы поощрял. Рассказывал ей о Кракове, о драконе, который жил под городом. Плюша слушала внимательно.
– Первая конституция в мире была принята в Польше, – говорит Карл Семенович. – И это все забыли. Какое было государство! И его украли у нас. На несколько столетий украли. Вернули – каким-то обрубком.
Плюша подумала, что с удовольствием бы сейчас в этот «обрубок» съездила. Но промолчала, чтобы не мешать мыслям, которые лились из Карла Семеновича. Развертывались, как свитки с изречениями.
Пани Катажина внесла кофе с золотистыми булочками.
Плюша разглядывала шершавую, мятую кожу на руках домработницы, невольно сравнивала со своей, мягонькой, и слушала дальше.
– Не только
Пани Катажина помогала ему удобно сесть. Склонилась над ним.
А вдруг она его сейчас… поцелует? Конечно, этого не могло быть: Катажина была некрасивой, с двойным подбородком и красными руками, а Карл Семенович… Карл Семенович принадлежал ей, Плюше. Хотя между ними ничего не было, только диплом и легкие прикосновения. Но раз у Катажины есть губы, то она может ими по-хозяйски поцеловать щеку Карла Семеновича. Или его лоб с красивыми морщинами… Плюша вздрогнула, решила в следующий раз на всякий случай надеть платье покороче.
Катажина помогла Карлу Семеновичу устроиться с кофе и отошла. Плюша перестала следить за ней, сосредоточилась на словах Карла Семеновича. Нахмурила лобик. Представила себя со стороны и осталась довольна.
С Кракова профессор перешел на Варшаву: «Варшавы теперь нет». Плюша не поняла и поглядела с непроглоченным кофе во рту. «Вся разрушена, в войну», – пояснил Карл Семенович. Плюша поняла и проглотила, в животе булькнуло. Пошлепала губами, чтобы казалось, что это не из живота, а от губ.
Профессор, кажется, не услышал. Он был весь в своих варшавских руинах. А Катажина уже вышла, шумит водой на кухне. Фанатизмом чистоты она напоминала мамусю.
– В семнадцатом веке у России был шанс пойти по польскому пути, – говорит Карл Семенович и ищет глазами, куда поставить чашечку. Плюша вскакивает с кресла и пытается изящным движением у него ее взять.
– Сколько она тогда взяла у Польши. И в политике…
Пальцы Плюши и Карла Семеновича на секунду соприкасаются.
– …И даже в стихосложении, в церковном пении, даже в моде. – Голос Карла Семеновича делается тише. – И если бы царевна Софья…
Что «царевна Софья?..» дрожащим голосом спрашивает Плюша.
Еще одну долгую секунду каждый тянет чашечку на себя.
– Если бы она смогла сохранить власть, то, безусловно, реформировала бы Россию по польскому образцу, – заканчивает Карл Семенович. И, глядя в широко раскрытые Плюшины глаза: – Но этому не суждено было случиться.
Плюшины глаза увлажняются.
Почему?..
– Потому что – Россия. – Карл Семенович отводит взгляд и устремляет его в потолок. – Пришел Петр и заточил Софью в монастырь. И выбрал самый жесткий, самый варварский из всех европейских путей – немецкий. Точнее, прусский.
Плюша ставит чашечку на табурет, садится обратно в кресло. Теперь она боится, что профессор услышит, как стучит ее сердце. Или почувствует запах выступившего пота.
– Через столетие они вместе с пруссаками разорвут Польшу на части…
Допив кофе до самой гущи, Плюша прощается.
Пани Катажина снова трет коридор. Плюша старается смотреть не на ее лицо, а на тряпку и мокрый след.
Выйдя на улицу, Плюша думает о царевне Софье. Вспоминает картину Ильи Ефимовича Репина: Софья была на ней увековечена некрасивой и тяжелой бабой. Никакой власти, никаких мужчин; в окошке монастыря виднеются мужчины, но они повешены – только страшный и сладковатый запах от них.