Разбитые сердца
Шрифт:
Пажи помчались со всех ног от чумы, готовой, как они думали, погнаться за ними из двери за моей спиной, от моей одежды, от волос и от самого моего дыхания.
Отец переодевался из домашней одежды в охотничьи штаны и куртку. Он схватил плащ, накинул его прямо поверх рубашки и подштанников и в таком виде, с всклокоченными волосами и нечесаной бородой, предстал перед нами.
— Что случилось, что случилось, Анна? Ей лучше? Хуже?
Я поймала себя на том, что вцепилась в его руку и сбивчиво заговорила, как испуганный ребенок.
— Беренгария отказывается от еды, она ничего не ела уже шесть дней, и все плачет и плачет. Она совершенно истощена. Я больше не могу, отец. Матильда наверняка
— Бедное дитя, ты переутомилась и переволновалась, — сказал отец, поглаживая мне руку и одновременно освобождаясь от моих вцепившихся в него пальцев. — А, здесь и Ахбег. Хорошо. — Он мягким шагом подошел к постели, посмотрел на Беренгарию и отшатнулся. — Боже правый! — вполголоса проговорил он. — Что с тобой стало, сердце мое! Почему ты отказываешься от еды? Розочка моя, ты должна поесть. Даже если от этого больно твоему бедному горлу. Ты худеешь, таешь на глазах и скоро перестанешь быть моей красивой девочкой. Взгляни, Анна приготовила хлеб в молоке, сладкий и мягкий, и я сейчас тебя покормлю. И ты станешь сильной и храброй, как и подобает дочери солдата. Розочка моя, если ты съешь его, я награжу тебя орденом Серебряной Шпоры. Обязательно. Обещаю тебе. Ты будешь первой и единственной женщиной, удостоенной его.
Я не обещала ей ордена — это было не в моей власти, но говорила с нею примерно так же. И она отвечала точно так же — закрывая глаза и отворачиваясь к стене. Но он сделал одну вещь, до которой я не додумалась.
— Дорогая, если бы ты только посмотрела на себя! Ты худа, как осел лудильщика. Анна, дай мне зеркало. Как, здесь нет зеркала?
Принесли зеркало, и он поднес его к лицу дочери. Но Беренгария не была любительницей смотреться в зеркало, если только не требовалось взглянуть на новую прическу или на то, как сидит новое платье.
Наконец и отец потерпел поражение. Он встал с колен с почти таким же серым лицом, как у Беренгарии, и подошел к Ахбегу.
— Ты пытался что-нибудь сделать? Причина в ране? Или в шоке? Или это… Бог мог быть более милосердным! Такая красивая, такая любимая! Господи! Разве одной тебе недостаточно? В чем я провинился, чтобы наказывать меня дважды? — Он опустился на табурет, старый, посеревший, дрожащий человек с трясущимися головой и руками. Прежде чем я успела подойти к нему и что-то сказать, заговорил Ахбег.
— Она умрет, сир. Ей сейчас не больно. Она всегда хорошо питалась, и рана отлично заживает без повторного вмешательства. Но чтобы поправиться, у больного должна быть воля к жизни, а у принцессы ее нет. Наоборот, она сама желает умереть. В таких случаях надежды не остается.
Самое кроткое животное, попавшее в ловушку и сведенное с ума болью, будет пытаться противиться освобождающей его руке. Отец был именно таков. Он встал, навис всей своей массой над Ахбегом и закричал:
— Воля к жизни? Никогда слышал подобной чепухи. Мерзкая черная магия, бессмыслица! Как бы не так, я сам видел тяжело раненных людей, умиравших в страшных муках и моливших Бога послать им смерть. Они просили товарищей прикончить их, чтобы избавиться от мучений. По-твоему, у них была воля к жизни? Конечно, нет, но тем не менее многие из них живы до пор. — Его отчаяние сменилось яростью. — Ты служишь мне, чтобы укрыться от ответа за свои темные дела, все эти годы морочишь нам голову, называешь себя врачом, а когда не справляешься с болезнью, обвиняешь больного! Покажи-ка нам эту рану, которая так хорошо заживает, что моя дочь не может проглотить ни кусочка хлеба.
Без единого слова старик склонился над Беренгарией и длинным кривым черным ногтем указательного пальца поддел ссохшийся пластырь. Принцесса молча смотрела перед собой. Когда Ахбег потянул конец нитки шва и она не поддалась, Беренгария даже не вздрогнула от боли.
— Нитка еще не перепрела, — проговорил он.
На шее принцессы был едва заметен четкий, совершенно чистый, небольшой красноватый шрам.
Отец был посрамлен.
— Я вызову всех врачей Наварры! — кричал он. — Пошлю в Вальядолид за Эсселем, лучшим врачом в мире. Слышишь, сердце мое? Я приведу к тебе Эсселя, он поможет тебе в мгновение ока. И ты скоро снова будешь здорова!
— Можете посылать за Эсселем, сир, и за кем угодно, чье имя придет вам в голову, а я позову Матильду, — прервала я его, — она будет лучшей сиделкой, чем я.
— И пришли сюда ее дам и музыканта — ей нужно встряхнуться, отвлечься от своих мыслей… — Отец со страхом взглянул на постель. — Ты будешь жить! — проговорил он, полный решимости.
Ахбег вынул из сумки чистый белый бинт.
— Чему быть, тому не миновать, — проговорил он. — Чтобы ублажить милорда, я пожертвовал своей репутацией и в награду за это лишился его доверия. Но король поймет, что воля к жизни — нечто большее, чем простая комбинация слов.
Ахбег стал сосредоточенно бинтовать шею Беренгарии, обращаясь с ней как с неодушевленным предметом. Закончив свое дело, он вышел из комнаты, шаркая ногами. Наверное, я была последней, кто его видел или говорил с ним. Тремя неделями позднее, теплым днем, кто-то с необыкновенно чутким носом проходил мимо конуры Ахбега в Римской башне, кто-то другой, падкий до происшествий, заглянул внутрь, а еще кто-то, слишком привыкший к порядку, вытащил тело неверного и зарыл его в землю между мастерской и конным двором, где обычно, с куда большими почестями, хоронили любимых отцовских собак. Что ж, он был стар и немощен — готовая добыча для смерти, но я могла отделаться от мысли о том, что жизнь старого лекаря без дорогой его сердцу репутации и без доверия отца потеряла цель и он подтвердил точность своего последнего диагноза.
Остальная часть дня прошла в странной, нереальной обстановке. С заменой лжи о чуме ложью о нарыве комната отца из палаты прокаженной превратилась в гудящий улей. Весь день туда-сюда сновали люди, несли подарки и цветы, поздравляли, сочувствовали, рекомендовали способы лечения, вспоминали подобные случаи в прошлом и схожие врачебные ошибки, жертвой которых им довелось стать или о которых они слышали. И никого, казалось, не занимала апатия, в которой пребывала их принцесса. «Рада видеть, что вам намного лучше», «Поправляйтесь поскорее», — говорили бесчисленные посетители.
Но в их присутствии она по крайней мере не плакала.
Единственной, кто не разделял всеобщего чувства облегчения и оптимизма, была старая Матильда. Узнав, что ее принцесса заболела, преданная старуха выразила готовность ухаживать за нею, и я, конечно же, была бы рада обществу, помощи и поддержке опытной женщины: спокойная и здравомыслящая, Матильда была сама преданность и скорее умерла бы под пыткой, нежели позволила бы себе сказать лишнее. Но она любила выпить, и я сама слышала, как в подпитии она выбалтывала тайны, которые доверяли ей в далеком прошлом. Поэтому я отказалась от ее услуг, что очень обидело старуху. Теперь же, когда ее допустили к принцессе, она в отместку постоянно на меня нападала: увидев не очень свежую постель, возмущенно вопрошала, почему больная принцесса лежит в грязи, как последняя деревенская девка; роясь в книгах, которыми я пыталась убить скуку долгих часов уединения, дивилась тому, как я могла ухаживать за больной, уткнувшись в книгу. А Беренгарии говорила так: