Разбуди меня рано [Рассказы, повесть]
Шрифт:
Когда мы вышли из раскомандировки, он, прижав меня к груди, выдохнул:
— А ты молодец. Здорово ты. Но Маша обидится. Не такая она, правильно? Ты сам говорил — не такая. В этом вся штука. И верно, тут ничего не поделаешь. Вот так-то, брат. И все же ты — молодец. Так и надо. Не каждый бы смог. А ты смог.
Говорил он отрывисто, бессвязно, видно, был слишком взволнован, не меньше, чем я.
— Ты уж, Вася, не говори ей. Ладно, не говори. Сорвался — бывает. И вообще — никому, понимаешь. Не хочу.
— Она уже знает, — легко признался я.
Трофимов растерянно
— Как знает? Сказал, да?
— Она сама видела. Она была в раскомандировке. И ушла.
— Ушла, — эхом отозвался Трофимов и весь как-то обмяк, руки его соскользнули с моих плеч.
И только сейчас, в эту минуту, ярко вспыхнула мысль: «Они знают друг друга».
Я думал — угаснет она, стоит только Трофимову взглянуть на меня и, усмехнувшись, сказать: «А впрочем, ерунда все это».
Но он не сказал этих слов, он молча поднялся и зашагал к выходу и ни разу не оглянулся, как будто все время был один. А я уже не сомневался в том, что между Машей и Трофимовым что-то было, но я не предполагал, что узнаю об этом так скоро.
С того дня Маша разговаривала мало и неохотно. «Конечно, обиделась», — думал я, твердо помня слова Трофимова. Спросить не решался, боялся, что Маша не простит мне такой «помощи» и тогда нашей дружбе конец.
Шли дни, и Маша все отдалялась от меня. Не встречал я и Трофимова. «Неужели избегает? — спрашивал я себя и тут же отвечал уверенно: — Разумеется, да».
Сомнения не было — они как-то связаны друг с другом и не хотят, чтоб кто-то еще узнал об этом. «Ваше дело, — хотелось мне сказать им обоим. — Я и не хочу знать».
Но неизвестность томила меня, подталкивала, и я был уверен: придет час — не выдержу, спрошу. И этот час должен был наступить, раз дело дошло до того, что я стал подходить к Маше так, чтоб она не видела меня, чтоб со стороны взглянуть на нее, по лицу угадать, о чем думает.
Однажды во время работы попросил слесаря приглядеть за конвейером, сослался на то, что лампу сменить надо. Он согласился, и я, будто освободившись от груза бесконечных вопросов, терзавших меня в эти минуты, чуть ли не бегом устремился в откаточный штрек.
Лампу держал в руке, свет прикрывал ладонью, он чуть заметно струился сквозь пальцы, и я на ощупь шел быстро вдоль ленточного транспортера. Лента двигалась плавно, без стуков, шуршала тихо по роликам, и еще издали я услышал вдруг голос, надрывный, стонущий. Прислушался, угадал: Маша поет. Подступил ближе — голос стал четче, даже слова разобрал:
Кончен, кончен дальний путь…Не слышал я раньше, как Маша поет, и вот — услышал, и стиснуло дыхание, что-то колкое забилось о сердце. Я прикусил губу, заморгал ресницами — так надрывно и стонуще срывались в темноту штрека слова протяжной песни.
Спотыкаясь, медленно отступил, наконец повернулся и побежал, чувствуя, как пылают щеки. «Зачем, зачем я это сделал?» — клял я себя, считая поступок свой гадким, унизительным. Но, чуть успокоившись, уже терпеливо и молча прислушался к мыслям:
Но прошел еще день и еще, а я все не решался, все чего-то ожидал, момент удобный выискивал. Хотя бы спросила Маша: «Что с тобой? Сумрачный ты, Вася», улыбнулась бы, что ли. Не замечал я, чтоб обиду она таила. Подойдет, заговорит, о здоровье спросит, о книгах прочитанных, о себе расскажет — что прочла, что посмотрела, что купила. А на спор, на откровенность не вызывала, не намекала даже.
В этот ясный декабрьский день я был расстроен, на работу не спешил, знал, что ко мне подойдет комсорг шахты и опять прочитает нотацию о том, что мне, как члену комитета, не следует забывать о своем поручении — о своевременном выпуске стенной газеты. «Уже месяц висит, — скажет он. — Пора обновить». Будто я без него не знаю, а вот попробуй возрази: «Ни одному же мне писать, на самом деле. Сколько можно!» Возмутится: «Ты редактор. Подыскивай сам людей». Легко сказать — подыскивай… В общем, невесело я чувствовал себя в этот день, хотя и солнце ярко светило, и было морозно, и снег приятно похрустывал под ногами.
Ребята уже выходили из раскомандировки, направляясь в раздевалку. Я поспешил за жетоном, но в дверях меня задержал начальник участка:
— Сушков, подожди.
Когда все вышли, в кабинете осталось трое — я, Губин и Маша.
— Вот, — обратился Губин ко мне, — с Машей пойдешь. Поможешь аммонит донести. Не забыл еще?
— Взрывником? — с удивлением спросил я, взглянув на Машу.
— Да, взрывником, — ответил за нее Губин. — Моя бы воля — оставил бы я тебя, Маша, в этой должности навсегда. Но, увы, закон есть закон. Узнает высокое начальство, всыпят по первое число, а Сушков в своей газетке раскритикует. Так, что ли, Сушков?
Давно я не видел Павла Васильевича в хорошем настроении — по кабинету ходит, одну руку сунул глубоко в карман, другой размахивает, будто что-то рубит перед собой. Маша тоже оживлена, — вижу по тому, как поглядывает на меня, весело улыбаясь.
— Надолго? — поинтересовался я, когда мы с Машей, уже одевшись, торопились к уклону.
— На неделю, наверно.
— Жаль, очень жаль.
— Что так?
— Вместе бы ходили. Разве плохо.
— А зачем? Ты машинист, тебе расти надо, повышать свою квалификацию.
— Нет, мне лучше с тобой.
Сказал я это искренне, от всей души, и Маша, поглядев на меня, засмеялась.
— И оказывал бы мне помощь? Не так ли, Вася?
— Ты уже знаешь? — удивился я. — Тебе Трофимов сказал?
Мы уже подходили к уклону, и машинист подъема махал нам рукой: скорее, мол, скорее!
В трамвае я сидел вплотную с Машей и, пока спускались вниз, на двести пятнадцатый горизонт, поглядывал на нее. «Угадал, конечно, угадал», — убеждал я себя, будто за этой отгадкой находилось то, что должно вновь примирить нас — уже навсегда.