Разгон
Шрифт:
– Тату-у-у!
– охваченный смертельным ужасом, закричал Петько, закричал не в надежде, что отец в самом деле услышит его крик, а просто от отчаяния, так как ни отца, ни мачехи не могло быть дома в это воскресное утро: отец, наверное, как всегда, в колхозе, где у него не бывает ни выходных, ни праздников, а мачеха либо на базаре, либо в церкви, куда она тайком ходит, несмотря на запреты Карналя.
Но, видно, такое отчаяние звучало в голосе Петька, что не мог не услышать этого Андрий Карналь, он, к счастью, был дома и рубил возле сарая сухой тальник на растопку печи. Как был с топором в руках, вбежал в хату, увидел гадюку, которая и впрямь уже целилась на печь, бросился на нее, рубанул топором, рубил и змеюку, и лежанку, наверное, выгонял из себя страх за ребенка, а может, и ярость на эту старую никчемную хату и всю не очень удавшуюся жизнь.
Петько мелко дрожал на печи, не хотел идти к отцу на руки, пока тот не выбросил изрубленную
В то лето отец все же купил у сельсовета большой кулацкий дом, и они наконец оставили глиняные развалины старой Колесничихи.
В новом доме Петька чуть не убил Иван Мина.
Братья Мины должны быть непременно внесены в список озерянских чудес, так же, как братья Кривокорды. Но если Кривокорды скрывались где-то в плавнях и жили рыболовством, охотой и кузнечным делом, выковывая мужикам такие невиданные ножи и изготовляя к ним такие колодочки из черного дуба, все в медных заклепках, что ни в каком самом большом городе таких не купить, то Мины жили посреди села на Булыновке, занимали довольно просторную хату с большим огородом и садом, но не пахали и не сеяли, жили, как говорится, точно птицы небесные, тем, что пошлет случай, и беззаботны были тоже, как птицы, хотя, наверное, даже птицы обиделись бы, узнав, что кто-то отважился сравнивать их с такими лодырями, как Мины. Было их трое: Иван, Василь и Сашко, а еще сестра Одарка. Никто не помнил их родителей, с малолетства все Мины росли под присмотром их соседа Митрофана Курайдыма (настоящей фамилии Митрофана никто не знал, а прозвали Курайдымом за то, что у него были слишком короткие ноги и он так причудливо выворачивал ступни при ходьбе, что вслед за ним поднималась пыль, как после целого стада коров. Кроме того, там, где появлялся Митрофан, словно бы пахло смаленым, тянуло дымом, потому и прозван он был: кура и дым - Курайдым). В коротконогой, неестественно удлиненной фигуре Курайдыма было что-то медвежье или бычье, силой он обладал тоже нечеловеческой и благодаря силе, а также благодаря своему попечительству над братьями Минами держал их в руках, принуждал к послушанию, а послушание у Курайдыма означало только одно: воровство. Сам он не крал никогда и ничего, только переваливался на своих коротеньких ножках да высматривал, где что плохо лежит, а потом посылал туда кого-нибудь из братьев Минов, забирал себе львиную долю, оставляя братьям и сестре только на пропитание, чтобы они не зажирели и не избаловались слишком. Все в селе об этом знали, но, во-первых, Мины никогда не попадались, а во-вторых, они, мудро и предусмотрительно руководимые Курайдымом, никогда не трогали наивысших крестьянских ценностей, к которым относятся лошадь, корова или какой-нибудь рабочий инвентарь, - ограничивались только мелочью. Лишаться и ее тоже никому не хочется, но прожить можно: кусок сала, курица, поросенок, дерюжка, выброшенная сушиться, кусок полотна, разостланного на траве для отбеливания, связка пряжи, моток шерсти, крынка сметаны, свежеснесенное яйцо. Человек от этого не обеднеет, а бедным Минам все какой-то пожиток.
Озеряне не очень-то и дивились образу жизни братьев Минов - в селе чего не увидишь! Но никто не мог понять, почему они не сговорятся против Курайдыма и не покончат с его жестокой диктатурой, тем более что все братья были здоровы, как львы, ленивая сила так и переливалась в каждом невысокие, широкоплечие, неторопливые, всегда настороженные, они, казалось, могли справиться с целой толпой, не то что с одним Курайдымом. Наверное, им мешала неимоверная лень, из-за которой они никак не могли прийти к согласию между собой, сплотиться, и Курайдым, зная это, бил их поодиночке, бил за малейшее непослушание и сопротивление, бил озверело, уже не до синяков, а до черноты на теле.
Василь, Сашко и Одарка от тех побоев и угроз стали затурканными и запуганными, старшего же, Ивана, все это словно бы и не брало, он всегда был какой-то развеселый и полный безудержной изобретательности. Правда, Курайдым еще в детстве так избил Ивана, что у него нарушилась речь, он не выговаривал некоторых звуков, и у него выходило: Ваий - вместо Василь, Ояйка вместо Одарка.
Когда Ивану хотелось пить, он давал команду братьям:
– Кьиницу!
Все хватали лопаты, бежали на луг, где подпочвенные воды были неглубоко, копали криницу, напивались свежей воды и зарывали только что вырытое. Такова была причуда у Ивана.
Однажды зимней ночью Андрий Карналь задержался в колхозе, и Петько, воспользовавшись этим, долго сидел у лампы, читал книгу. Он научился читать очень рано, но сразу же столкнулся с двумя почти непреодолимыми помехами. Во-первых, в селе было очень мало книг, во-вторых, мачеха, ревнуя мужа ко всему на свете, заодно ревновала и маленького Петька к чтению и книгам. Она считала это зряшной тратой времени, придумывала мальчику то одну, то другую работу, гоняя его с утра до вечера, и ночью спешила погасить лампу, чтобы не выгорал керосин. Но когда отец задерживался в колхозе, Петько заявлял, что будет ждать его, и садился возле лампы. Как мачеха ни подкручивала фитилек, все же что-то там мигало, разбирать буквы как-то удавалось.
В ту ночь Петько читал маленькую книжку, взятую в школьной библиотеке, - "Приключения Травки". Он взял книжку, надеясь, что в ней говорится о приключениях известной и переизвестной ему травы, ласково названной травкой, но оказалось, что Травкой звали городского мальчика, и рассказывалось в книжке о трамвае и еще о каких-то вещах, Петьку неведомых, чужих, порой удивительных, а раз так, значит, надо дочитать до конца. И он сидел, пока не пришел отец, и, чтобы задобрить его, предложил:
– Тату, хотите, я принесу вам холодного молочка?
– Принеси, Петрик, - сказал отец.
Петько бросился в сени, толкнул дверь в холодную половину, но слишком торопился, споткнулся о порог и растянулся на полу. Это и спасло ему жизнь. Потому что когда он падал, что-то тяжелое просвистело у него над головой, кто-то перепрыгнул через него, бросился в сени, зашуршал возле дверей, но, видно, не сумел справиться с хитрой задвижкой, снова прыгнул через мальчика, назад, в хату, завозился, зашуршал и смолк, точно умер. Петько пятясь выполз в сени, вскочил на ноги, рванул дверь в хату, закричал: "Тату-у!" Отец с мокрыми руками кинулся к нему, коротко крикнул мачехе через плечо: "Одарка, лампу!" Лампа высветила побледневшего, как мел, Петька, затем черное отверстие дверей на холодную половину хаты, высокий порог, а за порогом на полу толстый стальной прут, ржавый, весь в зазубринах. Карналь поднял его, и у него задрожали руки. "Хлопчик мой, - прошептал он, - это ж тебя..." Молча махнул мачехе, чтобы осветила помещение, прутом стал раздвигать кожухи, висевшие на жерди, дерюги, увидел чьи-то ноги в рваных сапогах, так же молча врезал по тем ногам прутом, ноги подломились, из дерюг выпал Иван Мина, заслоняясь от света и от занесенного над ним прута, запричитал:
– Ой-ей-ей, не убивайте, яйка Кайнай!
Возле дверей, брошенная Иваном, видимо, во время его беспомощной возни с задвижкой, лежала торба с мукой, последней мукой, которая была у Карналей. Как высмотрел ее Курайдым, а может, и не высмотрел, а просто предположил, что у председателя колхоза она должна быть, это уже Карналя не интересовало. Он увидел муку, подержал в руках прут, которым Иван чуть не убил сына, мог бы и убить ворюгу, но никогда никого не убивал и, хоть весь дрожал от пережитого за сына страха, спокойно прошел в сени, распахнул наружную дверь, вернулся в хату, где мачеха все еще светила в глаза старшему Мине, сказал коротко:
– Вон!
– Яйка Кайнай, я не буду! Я не буду, яйка Кайнай!
– еще не веря в свое цыганское счастье, забормотал Мина.
Мачеха тоже не верила, что муж так отпустит его, даже отступила, чтобы не мешать Карналю размахнуться и ударить как следует, но Карналь только повторил: "Вон отсюда!" - и, обняв за плечи сынка, пошел на жилую половину.
Уже сказано было, что Мины попадались на воровстве весьма редко, но чтобы им так легко сходило с рук, как обошлось у Карналя, такого никто и не слыхивал. Наверное, поэтому Иван долго потом ходил по селу и рассказывал, как он хотел украсть у председателя колхоза муку, а Петько помешал ему, тогда он и взялся за спрятанный в сапоге прут: "Тьяхнул по гойове и дьяяя! Тьяхнул и не попай. А Кайнай выскочил да меня пьютом по поджийкам!" ("Трахнул по голове и дралала! Трахнул и не попал! А Карналь выскочил да меня прутом по поджилкам!")
Так и подрастал маленький Петько среди угроз и опасностей, видимых и скрытых, часто непостижимых и загадочных, таких, что если впоследствии попытается вспомнить, то и не различит, где сон, а где явь, как та далекая ночь, когда горела церковь в Морозо-Забегайловке и где-то там в самых глубинах темных степей кровавились огнем темные степи и притихшие небеса, и во всех окрестных селах били в набат колокола, гудели, стонали, медно колотили, словно бы на весь темный простор; или как та голодная весна, когда сквозь оконные стекла толкался серый простор, и в нем едва угадывалась хата Якова Нагнийного, Матвеевский бугор, Белоусов берег, и плыли словно бы из-за того бугра какие-то люди, похожие на ржавые тени, подплывали, как бессильные рыбы, к окнам хаты, шевелили беззвучно губами по ту сторону окна, плакали, скребли черными пальцами по стеклу, пугали маленького мальчика, съежившегося на печи, о чем-то молили, а потом сползали куда-то вниз, точно тонули. А хата плыла в серых водах пространства, и мальчик плакал от безнадежности и ужаса, так же, как плакал он, когда душил его, сонного, черный призрак, или ударил из самопала Дусик Лосев и выжег в новой сорочке огромную дыру (не спины было жалко - новой сорочки!), или как упала ночью в яму вниз головой их корова и к утру захлебнулась.