Разговорные тетради Сильвестра С.
Шрифт:
Кубики она подарила Сильвестру вместе с жестяной каретой, запряженной механической – ключиком заводится на спине – пегой лошадкой: в семье ее звали Фру-Фру или даже Анной Карениной (Анну всегда осуждали, а Алексея Александровича безоговорочно оправдывали).
Однако я, похоже, отвлекся. Кубики и Лев Толстой увели меня в сторону…
Собственно, у меня даже и не квартирка, а так себе, чердачок, где и повернуться-то негде (все завалено пыльными папками с выписками), но я не жалуюсь и не сетую. Биограф и летописец, я нуждаюсь именно в таком жилище. Нуждаюсь, чтобы сверху можно было обозревать – и Москву, как обозревал ее Наполеон с Поклонной горы или
Да и как-то свободнее себя чувствуешь здесь, наверху, под ночными звездами. Соответственно, и мысли рождаются возвышенные. О Боге можно подумать, о Роке, о Предначертании. И о Сильвестре Салтыкове – страннике ночи, как он себя называл, прочитав в рукописи крамольный роман, который вскоре, после ареста его автора, сына известного, избалованного славой и успехом у женщин писателя, был сожжен на Лубянке.
Сильвестр здесь у меня часто бывал, и по ночам (засидевшись допоздна за своими крюками, он любил постранствовать, побродить переулками Арбата, Большой и Малой Никитской), и в середине дня возвращаясь из консерватории. Последний раз заглянул ко мне перед своим арестом – 28 мая 1940 года (за дату ручаюсь: она у меня записана, да и можно проверить по его делу в архиве Лубянки). Он уже по многим признакам знал, что его возьмут, знал наверняка, но ему нравилось поиграть с этой мыслью, подразнить если не Судьбу, не Рок, то хотя бы Предначертание.
Поэтому он и затеял тогда, в майскую ночь, этот разговор – о Предначертании. Мы сидели в креслах, отреставрированных им и подаренных мне год назад. Сильвестр зажег свечной огарок, который я хотел уже выбросить: фитилек утонул в застывшем воске. Раскрыл свою тетрадь и написал дату. Перекрестился.
Сильвестр (почти безучастно, со странной улыбкой). Поговорим с вами о том, что нас ждет в этой жизни.
Я (стараясь отвлечь его от навязчивых мыслей). О Судьбе? Это слишком серьезно. Всуе, как говорится, не стоит.
Сильвестр. Вы правы. Судьбу мы трогать не будем, а уж тем более рассуждать о Роке.
Я. Тогда о чем же говорить?
Сильвестр. Пожалуй, о Предначертании.
Я. Чем же оно отличается от Судьбы и от Рока?
Сильвестр. Отличия весьма существенные. Я вам объясню… (В тетради его рассуждения не сохранились, но я их хорошо запомнил и могу изложить.)
По его мысли, Судьба – это одно, а Предначертание – совсем другое. Судьба неумолима и безжалостна, словно каменная поступь Командора, от которой дрожат стены, звенит посуда в буфете и со скрипом прогибаются половицы. А вот Предначертание может тяжелую поступь сменить на легкий балетный шаг, обернуться причудой, прихотью, шалостью и в конечном итоге обмануть Судьбу, как маленькая Джульетта обманывает и морочит своих нерасторопных нянек (балет Прокофьева).
Скажем, за кем-то пришли, а его предупредили, и вот он домой не возвращается – бежит из Москвы, скитается по разным городам, ночует на вокзалах, побирается, нищенствует и – чудом спасается. А другой, зная, что его скоро должны взять, каждую ночь устраивается с портфельчиком (в нем мыло, смена белья, бутерброды, и его удобно класть под голову вместо подушки)
Предначертание!
Сильвестра оно не спасло от ареста, но в других случаях спасало. И меня спасало, когда я вслед за ним поехал к черту на рога – в ссылку под Караганду. Поехал, как некогда Мария Юдина – в Алма-Ату вслед за подругой, дорогим и близким ей человеком. Тоже Предначертание!
Поэтому как же не думать о Предначертании, особенно на моем чердаке, где все напоминает о Сильвестре – даже кресло без одного подлокотника (не подобрал замены), на котором он любил сидеть, даже обои, слегка засалившиеся в том месте, где он головой прижимался к стене! (В одной из тетрадей он помимо всего прочего пишет, что такой же знак своего частого присутствия оставил Пушкин на Басманной у Чаадаева.)
И никто не мешает мне здесь заниматься любимым предметом – жизнеописанием моего героя и летописью его семейства. Заниматься, разумеется, ограничиваясь при этом временными рамками предначертанного нам двадцатого века.
Впрочем, и век этот к концу тоже суживается и напоминает ступенчатый чердачок, что приходится учитывать и не пытаться этак уж вольготно раскинуться, словно на просторном диване, а наоборот – сжаться и подобраться, как будто устроившись на уголке стола, примостившись на подоконнике или высоком, узком табурете.
Да, табурете, на каких сидели (при этом подкладывали плоскую подушечку с узором в шахматную клетку) перед своим кассовым аппаратом, крутили ручку и пробивали чеки кассирши столь памятных мне тридцатых, сороковых и пятидесятых годов.
Почему я о них упомянул?
Так, по некоей случайной прихоти. А еще, может быть, и потому, что долговязым подростком мне так хотелось взобраться на высокий табурет, крутануть раз двадцать ручку, набить целую ленту чеков и сгрести с прилавков в мешок осетров, налимов, окорока, сыры и колбасы, недоступные нам по ценам.
Сгрести и накормить отца, мать и бабушку, накормить весь двор, всю голодную шпану, побирушек и нищих, просивших в подворотнях, у дверей магазинов и на папертях храмов.
Сильвестр (пытаясь упереть локоть в отсутствующий подлокотник кресла). А знаешь, кто получил повестку и разорвал ее? Кого спасло Предначертание?
Я. Понятия не имею. Кто же такой смельчак?
Сильвестр. Смельчак не смельчак, но это Славик, Светик, Фира, как его называли… словом, Святослав Рихтер, мой хороший знакомый и даже собутыльник. А Рихтер по-немецки, между прочим, судья. Вот он и рассудил, сидя в ванне (повестку сунули под дверь): раз фамилия написана неправильно, значит, не ему.
Вот такой анекдот…
Сегодня 6 мая 2012 года, Егорий вешний.
За моим окном синеют чудесные весенние сумерки. Они скрадывают очертания домов и бульваров, окутывают их лиловой дымкой и придают им некую мерцающую таинственность.
В такие сумерки Москва кажется иногда Венецией, а иногда – пустыней аравийской.
В небе, за тонкой пеленой облачного дыма, слегка окрашенного закатным солнцем, что-то остро мерцает, похожее на упомянутые мною звезды или осколки разбитых елочных шаров, которые, унося осыпавшуюся елку, веником выметают из-под обложенной ватой крестовины. Вот, похоже, и вымели все вплоть до последнего и понесли к мусорному ведру, а они – глядь! – неким чудом оказались высоко за облаками и рассыпались по всему небосводу.