Разлад
Шрифт:
– Как там Санька? Что пишет?
Он увидел, что мать сцепила руки в замок – тотчас умолк. Жалко ее вдруг стало. С детства этот жест запомнил. Отец, как ослеп, в гневе стал страшен. Бывало, носится по комнатушке. Все сметает, что под руку попадется. Мать заборными словами обзывает. А она станет словно каменная. К печурке прислонится. Руки в замок сцепит и молчит.
– Антон Петрович тут ни при чем. Я сама так решила. Сколько же можно мыкаться? Эта халупа у отца все силы отняла. Ты-то не помнишь, был маленький. Он как с фронта вернулся, еще видел. А тут затеял дом строить. Ему тяжелого нельзя поднимать, а он надрывается. Вот и ослеп. А ты? Сколько уже сил и денег сюда вколотил? Ведь у тебя отпуска еще за все эти годы не было. Другие – к морю, на юг. –
Мать по-детски поджала нижнюю губу. Рот у нее еще и сейчас был красивый. Илья Ильич провел рукой по ее седым волосам. Разлохматил.
– Кончай, мать! Я здоровый мужик. Придумала что-то, вбила себе в голову. Скажи честно, уломал он тебя. Я ведь знаю, ты его побаиваешься. – Он пытался было подтрунить, хоть самого так и тянуло сквитаться с тестем.
– Нет, Илья, нет! – Она заколола волосы своим вечным простеньким полукруглым гребешком. Сколько помнил себя – всегда носила одну и ту же прическу. И гребешку, казалось, сносу нет. – Думаешь, я не вижу, как работаешь? А репетиторство твое? Одно только это чего стоит. Все люди как люди летом отдыхают. А ты не разгибаешься.
В июне всегда брал отпуск. Абитуриенты шли вереницей. Один за другим. Иногда за стол до пяти человек садилось одновременно. И он долбил и долбил эти юные лбы, как дятел. «Моя летняя жатва», –подсмеивался над собой Илья Ильич. Тянул эту лямку скрепя сердце. А что было делать? Концы с концами нужно же как-то сводить.
– Вот намедни посчитала, – мать вынула из-под клеенки листок, заполненный косым крупным почерком, – гляди. Дрова, уголь, налог, ремонт, да еще мне помогаешь – больше полусотни в месяц тянет. Сколько же я у тебя на шее сидеть буду? Нет. Я решила.
Илья Ильич обескураженно посмотрел на мать. Не ожидал от нее такого напора, такой смелости. «Это все Антон Петрович. Его наука». Прощаясь, сердито сказал:
– Тебе видней. Гляди только, чтоб потом не жалела.
А для себя решил твердо: «Нет. Не отдам ее в этот бобрятник. Пусть и не мечтают».
По дороге домой вдруг подумал: «А ведь не сойдется отец с Можейками. Не сойдется. На дух таких не терпит». И самому страшно стало: «Столько лет как уж умер, а до сей поры вроде как о живом думаю».
8
Когда увидел отца в 45-м году первый раз – испугался. Небритый, худой дядька хватал мать за плечи, пригибал к себе ее голову. Закричал на него. Вцепился в шинель. Никак не мог поверить, что этот маленький солдатик, на голову ниже матери – его отец. Потом, конечно, не спускал глаз. По пятам ходил. И все про войну выспрашивал. Отец был из говорунов. Его хлебом не корми – дай только историю какую-нибудь рассказать. Но о войне отмалчивался. Или такие турусы на колесах разведет – диву даешься. И у Жукова в ординарцах ходил. И на самолете летал. И Гитлера в плен брал.
– Ты привирай, да знай меру, – бывало, сурово одергивал его Илья-маленький. – Был сапером, вот про это и говори.
– А чего рассказывать? – скучнел сразу отец. – Война – дело грязное. Пока бани дождешься, весь исчешешься. Да и страху натерпишься. Кругом стреляют.
– Что ж ты, трус, что ли? А орден и медали за что? – взовьется от обиды Илья-маленький. В ту пору только отцовой храбростью и жил.
– Да нет. Не то чтоб трусом. Но и в особых храбрецах не ходил, – говорил отец обычно, смущаясь. Будто извинялся. – Так. В середке держался. А награды, говоришь, за что? Что ж. Дело делал. Работал. Вот и награждали. На войне ведь тоже работать надо. Ты как думал? Война – это крики «ура»? Нет, сынок. Война – это тяжеленная работа. И копать. И переправу наводить. И мосты строить. Летом хорошо. Тепло. А зимой намерзнешься, как цуцик. Зуб на зуб
– Пап, неужели тебе настоящий герой ни разу не встретился? Чтобы себя не щадил? – все допытывался, бывало, Илья-маленький. Время было суровое. И потому сызмальства к подвигам готовили.
Отец горько усмехнулся:
– Был один. В 41-м в окружение вместе попали. Ему за сорок перевалило по виду. Курчавый такой. Весь седой. И глаза черные, печальные. После оказалось, еще в гражданскую воевал. Мы-то молодняк. Необстрелянные. Ну вот. Собрал нас. Оружие, патроны пересчитал. Велел щель копать. Вокруг стрельба. Лес горит. Один начал отползать. Хотел втихую от всех отколоться. Никто ведь друг друга не знает. Ушел – и ищи ветра в поле. А он подошел сзади. Говорит так тихонько, чтоб никто не слышал: «Дурак ты, дурак! Тебя же сейчас, как птичку, пристрелят. Куда ползешь? – Отец замолк. Незряче уставился перед собой.
– Ну, что дальше?
– Не нукай! Не запряг, – сурово окоротил он сына. – Остался наше отступление прикрывать. «Все равно, – говорит, – далеко не уйду. Ранен, а в плен попаду – расстреляют». То-то, сынок. Выходит, бывают настоящие герои.
Илья-маленький с ненавистью спросил:
– А что за гад убежать хотел? Ты знал его?
– Кто, кто! Откуда мне знать? Что он мне, сват? Брат? – вспылил неожиданно Илья-старший. Забарабанил пальцами. Помолчал. После тихо признался: – Я это был, сынок. Вот кто. А ведь мог меня расстрелять. Тогда приказ был такой. Без суда и следствия. Трусов и дезертиров на месте. И семью по головке не гладили. Так-то. Такой у тебя папка-герой.
– Ты чё, папка? Ты чё? Врёшь, небось? – От ужаса у Ильи-маленького дыхание перехватило.
– Не, сынок. Правда.
Что-что, а лжи отец не терпел. Ненавидел. Все, бывало, приговаривал:
– Без правды не житьё, а вытьё.
В ту пору был еще веселый. Конечно, то и дело ошибался петлей, застежкой. Суп проливал за обедом. Но не унывал, все думалось, вот-вот на поправку пойдет. И врачи говорила: «Нерв не поврежден. Последствия контузии». Да и отец не считал себя инвалидом, хоть пенсию получал. «Еще польска не сгинела», – запевал он слабеньким тенорком. Подкручивал маленькие черные усики. Дразнил мать.
– Ой, Полина! Знала бы ты, яки жинки в Польше. Там- то я себе все гляделки проглядел!
Ранило его в конце войны. Пришел после госпиталя, а тут – затируха, картошка. И то не вдоволь. «Ничего, поедем на Украину, к бабке. Отъедимся: сала, колбасы, молоко – всего вот так», – он чиркал ребром ладони по горлу. Но бабка писала, что у них тоже голод. Так никуда и не поехали. Вот тогда отец и решил строиться. Было у него в то время по-разному. Иногда четко начинал различать контуры предметов, лица. Тогда работал, себя не жалея. Клал фундамент, таскал доски, шоркал чуть не наощупь рубанком. Мать ночами плакала. Умоляла: «Илья, угомонись! Ты ведь погубишь себя работой этой». Жили в бараке. Шум, теснота, драки, ругань. Илье-маленькому там нравилось. Все было близким, родным: закадычные дружки, нехитрые послевоенные игры – развалки, помойка. Иногда со страхом думал: «Неужели придется уехать?» Как-то осмелился, попросил: «Папка, давай тут останемся жить». «Нет, сынко, – отрезал обычно сговорчивый отец, – костьми лягу, а тебя с матерью вытащу из этой ямы». Работал целыми днями. Спешил. Как чувствовал, что времени у него уже в обрез осталось. И верно, все чаще случалось такое, что на лампочку часами глядел не мигая. Весной, в конце сороковых, совсем ослеп. Врач сказал: «Истощение организма. Плохое питание». Мать выбивалась из сил. После работы ходила по людям мыть полы, стирать. Бабка прислала два мешка кукурузной муки. К тому времени оставалось только крышу покрыть. Втайне от матери отец нашел мастеров, достал толь, гвозди. Вскоре переехали. Снесли все барахло. И тут мать обнаружила – в одном мешке – муки всего ничего. На донышке. Плакала. Убивалась. А отец посмеивался: «Зато крыша над головой есть». Оказалось, за все расплачивался этой мукой.