Разменная монета
Шрифт:
Никифоров вспоминал минувшие десять лет как непрерывно длящийся сон. Утреннюю езду в переполненном вагоне метро среди кашляющих, красноглазых, злых людей. Тупое ежедневное сидение за столом. Заполнение карточек. Бесследное исчезновение карточек в жёлтом ячеистом чреве гигантского, во всю стену, шкафа — в него сливались с двадцати столов карточные ручейки с описаниями всех печатных изданий, выходящих в стране, регистрируемых «Регистрационной палатой». Длинные перекуры. Иногда, в отсутствие начальства, портвейн в библиотеке — аварийном сыром помещении — под прогнувшимися от размокших мохнатых газетных подшивок полками. Ежесентябрьские выезды на картошку. Тут портвейн лился рекой, стесняемые городской суетой, незамужние девицы раскрепощались, превращались в настоящих Мессалин. Редкие посещения типографий для приёмки обязательных, отчуждаемых в «Регистрационную палату» экземпляров на месте, только тут иногда и удавалось разжиться приличными книжками. Бурные профсоюзные собрания.
Обидно было не столько за бессмысленно канувшие десять лет, сколько за то, что только сейчас Никифоров понял, как он отупел, опустился за эти годы. «Да брось ты, — помнится, утешил его Джига, — ум и глупость — категории, определяемые задним числом, главным образом для оправдания или осуждения того, что не нуждается ни в оправдании, ни в осуждении, поскольку это жизнь. Человек умён или глуп ровно настолько, насколько ему нравится жить так, как он живёт, а если не нравится, изменять собственную жизнь в сторону «нравится». Ум и глупость — категории чисто вспомогательные, абсолютно субъективные. Как стереооткрытка с двумя различными изображениями. Как посмотришь. Под одним углом — дурак дураком. Под другим — умный умнее некуда». — «Допустим, — согласился тогда Никифоров, — ум и глупость — категории вспомогательные, субъективные. Но как быть с цинизмом?» — «С цинизмом? — удивился Джига. — При чём здесь цинизм?» — «Как быть с душой?» — спросил Никифоров. «При чём здесь душа?» — вторично удивился Джига.
Говорить с Джигой о цинизме, о душе было так же бесполезно, как выяснять, кто он по национальности. У Джиги было острое узкое лицо, крепкий (не славянский) подбородок, светло-серые, ничего не выражающие глаза. Родом Джига был из-под Воронежа, что никоим образом вопрос о национальности не проясняло. Родителей его Никифоров не видел. Джига был до того равнодушен к этому вопросу, что ни разу толком на него не ответил. Хотя бы для того, чтобы Никифоров отвязался. «Да какое, собственно, это имеет значение?» — искренне удивился он пятнадцать лет назад, когда они учились на первом курсе и Никифоров впервые поинтересовался. Никифоров объяснил, что, собственно, значения никакого, просто фамилия необычная. «А я сам не знаю», — пожал плечами Джига. «Не знаешь, кто ты по национальности?» — зачем-то уточнил Никифоров. «Нет», — легко, как если бы у него спросили закурить, а он не курил, ответил Джига. «Ну а по паспорту?» — Никифоров сам не понимал, чего пристал к человеку. «По паспорту русский», — зевнул Джига.
Дело было осенью. Они шли из Исторической библиотеки переулками. В переулках было много церквей, в основном, конечно, недействующих. Каждый раз, когда Никифоров смотрел на церковь — на подновлённую действующую, или недействующую — кирпично-скелетную с проросшими сквозь стены и купола кустами, а то и деревьями, что-то тягостно сдвигалось у него в душе, какую-то ноющую тоску-вину ощущал Никифоров, что вот такими, как бы специально оставленными на поругание, стоят недействующие церкви, в действующие же ему, Никифорову, хода нет, так как, во-первых, не знает он, что делать, как стоять в храме, во-вторых, не умеет креститься, не говоря о том, чтобы молиться, в-третьих… не верует в Бога.
«Не жалко тебе?» — кивнул Никифоров на церковь. «Жалко? Чего? — с недоумением посмотрел по сторонам Джига, не сразу и приметив церковь. — А… — пожал плечами, — не знаю. Да ты не волнуйся, я не еврей». Но и не русский, подумал тогда Никифоров. И относился с тех пор к Джиге с некоторым превосходством, как имеющий полноценных родителей к сироте, пусть даже не сознающему своего сиротства.
А сейчас, спустя пятнадцать лет, вдруг подумал, что да, конечно, он, Никифоров — русский, Джига — неизвестно кто, только вот в чём превосходство Никифорова? Не верить в Бога и при этом тупо тосковать о порушенных храмах? Десять лет протирать штаны в бездарной конторе и — ни шагу за десять лет — ни чтобы поверить в Бога, ни чтобы защитить, помочь восстановить хоть какой-нибудь храм?
Никифоров вдруг мстительно признался себе в том, в чём боялся признаться больше смерти: не такое уж плохое было времечко! Не пугали сокращениями, расформированиями. Стабильно шли премии неизвестно за что. Зимы были морозней, лета суше. Полки в винных магазинах подсвечивались, бутылкам на них было тесно в разноцветном сиянии. Пей — не хочу! Никаких, за водкой по крайней мере, очередей. Некая умиротворяющая тишина была разлита в атмосфере и в газетах. Дни, месяцы, годы были абсолютно предсказуемы. Сладко, в общем-то, было жить без цели, расходовать жизнь на жизнь и ни на что более. Выпивать и испытывать при этом тоску по отнятой цели. И не делать ничего, чтобы появилась цель… И… продолжать жить, ненавидя и любя эту нелепую жизнь. «Боже, — схватился за голову Никифоров, — неужели это и есть русский путь?»
К чести Джиги, он много раз порывался уйти из «Регистрационной палаты». Однажды — в дальневосточную золотодобывающую артель. Но пока Джига вёл переговоры, руководство артели посадили, артель разогнали. Джига начал уговаривать Никифорова уйти вместе с ним в автосервисный кооператив. Никифорову не хотелось в кооператив. Но и продолжать получать в проклятой конторе сто восемьдесят было невыносимо. Они сходили с Джигой к этим ребятам, обосновавшимся в холодном дощатом сарае — бывшей голубятне — в путаных подозрительных дворах Кисловского переулка. Ребята определённо не понравились Никифорову. Слишком были молоды и глупы для любого дела, кроме честного физического труда или… бандитизма. При первом же взгляде на них было ясно, что они выбрали последнее. А именно: угонять машины, перекрашивать кузова, перебивать номера на моторах, и с богом — в Грузию, в Азербайджан. Ребята, видимо, только готовились заняться преступным промыслом, а потому нервничали. Без нужды уснащали речь блатными словечками, стали вдруг угрожать Джиге и Никифорову, мол, если те не согласятся работать, живыми из голубятни не выйдут. Один, самый нехороший, с заросшим неандертальским лбом начал не очень умело играть ножичком. Джига схватил канистру с бензином, плеснул на стоявшую в сарае единственную машину, под ноги ребятам. Щёлкнул зажигалкой: «Что, гниды, спалить вас, что ли, к ебени матери?» Те растерялись, не ожидали подобной прыти. Джига и Никифоров энергично покинули голубятню. «Где ты отыскал этот симпатичный кооператив?» — полюбопытствовал Никифоров. «А по справочнику, — ответил Джига, — купил в метро за пятёрку. Там номер телефона». — «Ну ладно, — вздохнул Никифоров, — я бы смог автослесарем, а вот ты чего?» — «Я? — ответил Джига. — Я думал, они серьёзные люди, я был бы у них чем-то вроде менеджера».
А когда, казалось бы, настало самое время уходить, когда объявили о расформировании «Регистрационной палаты», сокращении штатов, смене вывески и прочих мерзостях, Джига не только никуда не ушёл, но взялся предводительствовать на бесконечных собраниях трудового коллектива, подал заявление в партию, выдвинулся кандидатом в народные депутаты. «Сдурел? — удивился Никифоров. — В партию, когда земля под ногами горит?» — «У кого горит, — усмехнулся Джига, — а у меня под ногами цветы».
И впрямь будто цветы.
Десять лет Джига вместе со всеми был погребён в библиографических карточках, никто и глазом не успел моргнуть, а он уже на трибуне, в кандидатских теледебатах, в комиссии по реорганизации «Регистрационной палаты». И не сказать, чтобы остальные сидели смирно. С десяток, наверное, быстро оперившихся общественных птенцов спрыгнули с ветки. Удержался в воздухе, полетел один Джига.
Зачем-то опять провели многочасовое общее собрание, на котором избрали новый, уже пятый или шестой по счёту, совет трудового коллектива. Прежний, как выяснилось, не справлялся. Совет избрал председателем Джигу. И вся возня под невыплату зарплаты, под отключённые на столах телефоны, чуть ли не под насильственный выгон из помещений. «Зачем тебе это? — спросил Никифоров после другого собрания, где Джига — новоизбранный председатель СТК — разъяснял по пунктам свою программу. — Ведь разгоняют контору, решённый вопрос». — «Да как ты не понимаешь, — с досадой ответил тот, — нет сейчас решённых вопросов! Только всё начинается, нельзя упустить шанс!» — «Какой же шанс, — не отставал Никифоров, — когда только двадцать процентов сотрудников оставят? Какой, к свиньям, шанс?» — «А м-мне, — Джига начал ещё и заикаться, — для нормальной жизни х-хватит и пяти процентов!» — не то дружески подмигнул Никифорову, не то нервически дёрнул веком. Политическая активность определённо Джиге здоровья не прибавила. Сзади напирали, лезли с вопросами сумасшедшие бабы из их отдела, ещё полгода назад не считавшие Джигу за человека, а тут вдруг страстно уверовавшие, что он, как Моисей иудеев, проведёт их через пустыню сокращения. Наверное, не в Джиге было дело. А в том, что страстно уверовать легче, чем искать новую работу, где — упаси боже! — ив самом деле придётся работать.
В отношениях между Никифоровым и Джигой незаметно вкралось нечто тягостное, до конца непрояснённое, что неизбежно возникает между двумя приятелями, когда один выходит в начальники. Собственно, Джига ещё не вышел ни в какие начальники, судьба «Регистрационной палаты» висела на волоске, но как-то вдруг сделалось очевидно: будет палата — не будет палаты, Джига точно будет, его судьба не на волоске, а на толстенном корабельном канате, и выбирается покуда канат вверх. Вокруг Джиги замельтешили угодники, поддакиватели, добровольные шестёрки. Всё произошло быстро, на глазах, а как именно, Никифоров просмотрел. Он и раньше предполагал, что дорога к власти отчасти иррациональна, но одно дело — абстрактно предполагать, совсем другое — наблюдать восхождение собственного приятеля. Видеть, как из ничего возникает что-то. Как от этого чего-то начинает зависеть жизнь окружающих, в том числе и твоя собственная. И не понимать: как же так — что-то из ничего? И как ты попал в зависимость? Или власть — Афродита, рождающаяся в пене жизни, — и случайные её избранники? Как бы там ни было, Никифоров не испытывал охоты расталкивать локтями новое Джигино окружение. Пусть будет как будет, решил он, простился мысленно с «Регистрационной палатой», да и с Джигой тоже.