Разорванный круг
Шрифт:
Свернул на свою Тихую, которую переименовали в улицу Революции.
Отцу не раз предлагали квартиру в центре, но он прижился здесь, отсюда и покойницу жену увез на кладбище.
Брянцев подошел к калитке и остановился — почувствовал, что волнуется. Нет, негоже с отцом, как мальчишка, встречаться. У них давно уже отношения сдержанные.
Отец всегда с восхищением рассказывал, как после боя командир казачьего полка обходил раненых, снесенных в одно место и уложенных в ряд. У каждого останавливался на миг, говорил: «Благодарю, казак, за службу», — и шел к следующему. И позором считалось, увидев среди раненых
Алексей Алексеевич распахнул калитку. Заросший травой дворик, шпалеры винограда с крупными, но еще зелеными гроздьями, дом во дворе с бурой от ржавчины крышей, но белыми, свежевыкрашенными оконными рамами. На участке ближе к улице вырос флигелек. Какая-то собачонка, рыжая от въевшихся в шерсть репьев, залилась злобным лаем, но держалась поодаль.
На двери дома висел замок. Брянцев остановился озадаченный: «Ушел или уехал? Если ушел — не страшно, можно подождать».
Из флигелька вышла женщина в переднике, заслонилась от солнца вымазанными тестом руками.
— Родненький, да вы, никак, сыном будете! — зачастила она и, не дожидаясь подтверждения, стала объяснять: — А батюшка ваш только утром уехавши. Когда вернется, не знаю. В Красный Сулин подался. — И засмущалась: — Все сватается…
«Вот неугомонный чертяка… — добродушно подумал Брянцев. — А мне поделом. Ишь решил отцу сюрприз сделать…»
Странно как-то в родном городе устраиваться в гостинице. Но другого выхода не было, и Брянцев потащил чемодан до автобусной остановки.
В гостинице, которая помещалась там же, где и до войны, на углу Платовского проспекта и проспекта Ленина ему предложили люкс. Он взял его, надеясь выкупаться после дороги, но ванны не оказалось — номер отличался от остальных только непомерной величиной.
Сняв пиджак и усевшись на диване, Брянцев почувствовал, что больше всего хочет спать. Разделся и быстро, чтобы не передумать, юркнул в огромную, как катафалк, кровать — явное наследие какого-то купчины.
Проснулся, когда уже догорал вечер. Выглянул в окно. Улица полна гуляющих. Пошел и он побродить.
Тоскливо одному в чужом городе, а в родном еще тоскливее. Не было бы войны, наверняка нашел бы он товарищей. Но война разметала людей, и трудно было рассчитывать увидеть знакомое лицо. И все же он вглядывался в каждого, кто встречался на пути. Потом понял, насколько это нелепо. И почему он ищет приятелей среди молодых? Ведь и приятелям-то давно за тридцать.
Зашел в первый попавшийся магазинчик. За прилавком — бочонки, на них золоченые барельефы львиных голов. В оскаленных пастях краны. «А, вот это откуда: «Мы пили вино из пасти львов…» — подумал он, воспроизведя запомнившуюся своей непонятностью строчку, и попросил стакан донского сухого. Вино, прозрачное, как янтарь, с легким ароматом ладана, с мягкой кислинкой, утоляющей жажду, понравилось ему. Он взял еще стакан и выпил медленно, наслаждаясь каждым глотком. Только такое вино водилось в их доме, и только такое он считал эталоном вина.
Сколько воспоминаний может вызвать глоток вина! Сюда он как-то уговаривал зайти Еленку, но девочка постеснялась. Тогда он вынес стакан с вином на улицу. Пользуясь темнотой вечера, выпили его. Да, это было то же самое вино, с легкой примесью ароматного ладанного винограда.
С
И вдруг еще одно воспоминание. На коре этого тополя он вырезал перочинным ножом их имена. Подошел к дереву, поискал надпись на уровне своих глаз. Ну конечно же нету. Разве может кора так долго сохранять надрезы! Даже потрогал кору рукой — гладкая. Отошел, посмотрел еще раз на тополь, как на что-то родное, и на добрых полметра выше, чем искал, увидел крупные, слегка искаженные временем серые бугристые буквы: «Лена + Леша».
Какая-то горячая волна родилась у сердца. Он стоял недвижимо, потрясенный тем, что так остро ощутил силу прошлого, что прошлое так властно над ним. Лена. Она давно уже была вычеркнута из его жизни, и вспоминал он о ней легко, как вспоминаются чистые детские увлечения. А сейчас пробудилась непонятная, глухая, тяжелая боль, словно кто-то могучий стиснул ему грудь и не отпускал.
Отсюда до Еленкиного дома рукой подать, но ноги почему-то не шли дальше. И он понял, почему: здесь начиналась запретная зона. Дальше этого тополя ему не разрешалось делать ни шагу.
Они тяжело прощались у этого тополя. Много раз целовались, и каждый раз это был последний поцелуй. Потом Лена вырывалась от него, уходила, но, увидев, что он стоит, снова возвращалась и снова раздирала душу эта мука расставания. Здесь они распрощались, когда он уезжал в Ярославль. У них и в мыслях тогда не шевельнулось, что встреча будет последней.
Чуть подогретый вином и разгоряченный воспоминаниями, он впервые испытал острую жалость к себе и взгрустнул, что все так нелепо кончилось.
Повернул назад, чтобы пройти тем же путем, каким пришел сюда, по той самой аллее, где раскидистые тополя переплелись своими кронами, создавая днем спасительную тень, а вечерами уютный полумрак для влюбленных. Молодежь в его пору называла эту аллею «Тоннелем влюбленных», но они с Леной прозвали ее целомудренней — «Аллеей дум». «Да сколько вам лет, Алексей Алексеевич? — с усмешкой подумал он. — Запрет был и кончился, как кончилось все».
Он зашагал крупными, решительными шагами, как ходил у себя в Сибирске по цеху. Дома рядом не возбуждали никаких ассоциаций — он редко появлялся здесь, а если и появлялся, то ничего не видел вокруг, боялся одного: как бы его не увидели. И проделывал он этот путь только в том случае, если Лена не приходила на очередное свидание. Тог-да он, преодолев робость, украдкой подходил к дому и опускал в отверстие для писем конверт с бланком библиотеки (бланки как-то подвернулись ему под руку, и он сунул штук десять в карман, сам не зная для чего, так, из озорства), на котором значилось: «Прошу вас вернуть взятую в библиотеке № 11 книгу ввиду того, что назначенный срок истек». Лена знала, что он будет ждать ее на «Углу встреч» в семь вечера и не уйдет до девяти, до десяти, пока не иссякнет надежда увидеться.