Разрозненные страницы
Шрифт:
Михалков ходил на концерты, слушал свои стихи, неустанно восторгался ими и отчасти немного — мной. Так продолжалось больше года.
Потом я познакомила его в Колонном зале с Игорем Ильинским, и только я Михалкова и видела: с тех пор он писал для Ильинского. Но это было позже.
А пока по утрам раздавался телефонный звонок, и в трубке длилось молчание.
— Это вы, Сережа? — спрашивала я. — Идите к нам.
Он приходил. Моя мама кормила его. Потом он провожал меня в театр, смотрел очередную репетицию, а друзья шептали:
— Опять твой длинный сидит в зале!
Немного погодя все они стали его друзьями и поклонниками.
Если репетиций не было, мы ездили в пустых трамваях — мой любимый транспорт не в часы пик, — ходили
А вечером, после спектаклей, шли в Жургаз. Михалков съедал шесть штук отбивных. Платила я: ведь я получала зарплату, а он еще нет. Мне казалось, что он всегда был голодный, потому что очень длинный и худой. Тогда он писал о себе:
Я хожу по городу, длинный и худой, Неуравновешенный, очень молодой. Ростом удивленные, среди бела дня Мальчики и девочки смотрят на меня. На трамвайных поручнях граждане висят. «Мясо, рыба, овощи» — вывески гласят. Я вхожу в кондитерскую, выбиваю чек, Мне дает пирожное белый человек. Я беру пирожное и смотрю на крем, На глазах у публики с аппетитом ем. Ем и с грустью думаю: «Через тридцать лет Покупать пирожные буду или нет?» Повезут по городу очень длинный гроб, Люди роста среднего скажут: «Он усоп! Он в среде покойников вынужден лежать, Он лишен возможности воздухом дышать, Пользоваться транспортом, надевать пальто, Книжки перечитывать автора Барто».Михалков завоевал сердца детей и взрослых сразу, с первой книжки. Он писал в своей, новой, манере, необычайно легко и быстро. Казалось, что без всякого труда строчки сами взлетают на страницы. И так книга за книгой, успех за успехом.
Потом проявилась совсем новая сторона таланта С. Михалкова. Его басни мгновенно становились известными всем еще до того, как попадали в газеты и журналы. Они запоминались сразу, их повторяли и пересказывали друг другу и поэты, и читатели.
Потом мы смотрели его пьесы, не только детские, но и взрослые. Иногда они вызывали дискуссии, безудержную хвалу или критику. Много пьес Михалкова шло в театрах, а мне почему-то помнится его исчезнувшая сатирическая комедия «Раки», которая, по-моему, тогда была разгромлена критикой беспощадно. Давно это было, и с тех пор я о ней ничего не слыхала. Я присутствовала на читке пьесы. Первый акт был написан удивительно. Так талантливо, так блестяще, что каждое отточенное слово, каждая реплика вызывали мгновенную реакцию — гомерический смех. Второй акт был неожиданно слабее, а третьего, строго говоря, не было совсем, хотя, конечно, он был и читался. Но первый акт забыть невозможно. Я не представляю себе, как театры могли не заняться этой комедией, не заставить автора довести работу над пьесой до конца. Может быть, когда-нибудь это и случится.
Стихи, стихи для детей, басни С. Михалков писал с необычайной быстротой и точностью, попадая в цель безошибочно. Он посылал их в редакцию с курьером, как только ставил точку на машинке. По-моему, у него иногда и черновиков не было. А ведь писал великолепные вещи.
Николай Островский
Впервые я узнала о нем так. Открыла газету «Правда» и увидела статью и заголовок крупным шрифтом: «Мужество». Это была статья Михаила Кольцова, впервые рассказавшего людям о существовании на земле Николая Островского. Статья была очень страшной, без всякой жалости к читателю. Узнав о мужестве и безмерных страданиях этого человека, о трагических подробностях его быта, было стыдно продолжать сейчас же обычную жизнь: сесть завтракать или звонить по телефону. Душа была ранена написанными словами, точными и беспощадными.
Затем стали появляться новые сообщения: читатели требовали более подробного рассказа о жизни Островского. А после появления книги «Как закалялась сталь» имя Николая Островского встало в один ряд с именами известных советских писателей. И не думала я, что мне придется сидеть около его кровати в квартире на улице Горького.
В один из январских дней тысяча девятьсот тридцать шестого года меня вместе с другими актерами пригласили к Николаю Алексеевичу.
Нас ввели в его комнату. Мы были так глубоко взволнованы, что не могли этого скрыть. Однако спокойный, ровный голос писателя скоро заставил нас забыть, что мы находимся у постели тяжелобольного.
Он попросил сыграть для него что-нибудь. Играл скрипач, пел певец. Затем читала я. Это были стихи тогда еще совсем молодого Сергея Михалкова. Видимо, Островский слышал меня впервые и, когда я кончила читать, спросил:
— В каком классе учится эта девочка?
Конечно, недоразумение было тут же выяснено, Николаю Алексеевичу сказали, что это актриса. Островский живо заинтересовался моей творческой биографией, планами, расспрашивал о С. Михалкове, о его стихах. Николаю Алексеевичу было очень интересно, как реагирует детская аудитория на мои выступления. Я сказала, что самые маленькие слушатели совершенно равнодушны к моему чтению: они сами говорят так же, как я. Но старшие школьники принимают меня очень горячо, и я люблю выступать перед ними.
На столе стояла пишущая машинка с заложенным в нее наполовину исписанным листом бумаги и рядом — стопка уже напечатанного. Я невольно несколько раз взглядывала на них. Это заметила Раиса Порфирьевна и сказала Николаю Алексеевичу. Он заговорил о своем новом романе «Рожденные бурей». Я сказала ему, как читатели ждут эту книгу, и расспросила об Андрее Птахе (отдельные главы романа уже были опубликованы в журналах, поэтому многие герои будущего произведения были нам знакомы). Николай Алексеевич попросил Раису Порфирьевну прочесть вслух новый отрывок. Мы слушали, как бы погружаясь в прошлое, в юность его, ожившую на этих страницах.
Так и сохранились в моей памяти эти короткие часы, проведенные в комнате, где жил и работал человек необыкновенной судьбы и необычайного мужества.
Давай подробности!
Как правило, считается, что о самом себе человек говорить не может, особенно что-то хорошее. А я могу совершенно спокойно говорить о себе плохое, хорошее — как есть. Например: я человек добрый, значит, хороший; не очень, но все-таки хороший. Я себя знаю, потому и говорю: не может быть, чтобы я так ошибалась в людях. Ну, добрая… Но что это за доброта? Я знаю настоящих добрых людей. У них доброта — чувство безотчетное. А у меня происходит от ума. Мне проще сделать человеку добро, чем зло. Добро вообще делать легче. Кто-то обращается с просьбой дать денег, которых ему не хватает, например, на железнодорожный билет. Я знаю, что человек врет, что это просто способ добывать деньги. Но я каждый раз думаю: вдруг на этот раз все правда, все именно так, а я не дам. А потом ночью буду не спать, мучиться. И я сразу, если у меня бывали деньги, отдавала их, зная, как это глупо и как они мне самой нужны.
На помощь товарищам бросаюсь всегда сразу, когда знаю, что могу помочь — додумать, доделать. В эстрадной работе у актеров бывает такой период, когда совершенно необходима чья-то помощь, чтобы подняться еще хоть на маленькую ступеньку. Самому с этим не справиться. Нужно или от кого-то получить пинок в зад, чтобы встрепенуться и работать дальше, или ухватиться хотя бы за чей-то палец, чтобы преодолеть непреодолимое. И я помогала разным людям, даже певцам и танцорам, если они просили посмотреть, закончить, додумать номер.