Разрыв-трава
Шрифт:
Ругнул его Лазурька.
— Какого маху дал, черт тебя дери! — он помрачнел. — Что он в городе делал? Ни хрена теперь не узнаешь. Доведется снова охрану выставлять по ночам. Ну и сызнова ни слова о нем никому. А сам выезжай поскорее. Пришить могут.
— Работа у меня там есть еще. С полмесяца прожить придется.
— Смотри, Максюха… Хлебозаготовками мы допекли кулачье, добела раскалили, от любого прикуривать можно. Но вот беда, не одних кулаков… Не совсем ладно у нас делается. В одну кучу с кулаками валим и хозяев помельче. Лиферу Иванычу, Прохору Семенычу, Викулу Абрамычу мужикам среднего достатка твердое задание выписали. Плохо это, Максюха, плохо. Многие мужики смотрят на меня теперь
— Но как же ты?
— Что я! — махнул Лазурька рукой. — Стишка спарился с Рымаревым, жмут на меня, оба уж они шибко революционные. В РИК было сунулся, разъяснения запросил, а там меня посулились под суд отдать, если план провалим. Ты, говорят, кулацкую агентуру прикрываешь. Вот как… Достукался. Лазурька помолчал, как-то странно подергал щекой, потер ее ладонью. — План, правда, мы не дотянули еще, но при чем тут середняк? Кулацкие амбары потрошить я согласен, но тут руки опускаются. Давай, Максюха, поскорее становись со мной рядом. Стишка мне не помощник, совсем задуреем стал, жмет и ломит напропалую. Не дай бог, если дальше так дело двинется, откачнутся от нас мужики, одних оставят.
16
Первый снег пролежал недолго. В тот же день поля, сопки сбросили с себя белые простыни, на дорогах зачернела жирно грязь. А вечер выдался тихий, ясный, морозный. Застыла грязь, затянулись лужицы коркой льда.
Под нагими кустами тальника, на речке сидел Игнат и грел руки, засунув их в рукава полушубка. За сгорбленной спиной висела винтовка, не стал ее снимать: кого тут караулить? Перевелись воры и безобразники, не слышно, не видно. Но Лазурька что-то опять поднял мужиков, заставил сторожить все ходы-выходы из Тайшихи. Не следовало бы идти. Спорить было неохота. Лазурька привязливый, от него не отобьешься. Скорей бы на мельницу. Безлюдье там, спокой. Будет он читать святое писание, вымаливать у господа бога прощения за пролитую на войне человеческую кровь. У Насти и Корнюхи ребятишки пойдут, на лето он возьмет их к себе, научит вертеть дудочки, слушать чириканье пичужек, отыскивать под хвоей грибы…
Сегодня Максюха опять отговаривал ехать на мельницу. Не понимает, добрая душа, что он теперь как залитый дождем огонь куча углей и пепла, ни искры живой, ни тепла в нем нет. Не судил ему господь быть счастливым, и он покорен его воле. Пусть пьют сладкий сок жизни другие, а он будет молить всевышнего, чтобы не примешивалась к сладости горечь, чтобы не было таких, как он, и других, которые, хватив горечи, становятся злобными, неуживчивыми, глухими к чужим болям. За Максю, за Корнюху будет молить бога, да простит он им безверье, поступки греховные. За Лазаря Изотыча помолится: не для себя, для людей радеет Лазарь, хотя и первый потатчик безбожья, пренебрежения к обычаям отцовщины. Кто, как не он, волокет из беспросветной нуждищи Петруху Трубу со всеми его грязными, голодными, холодными ребятишками? Стоило слово сказать взялся за дело, не посмотрел, что у него, кроме заботы о Петрухиной ораве, есть чем заниматься. Но добросердечие и в нем соседствует со стужей душевной. Нет терпеливости, убеждающего слова к тем, кто раньше семейщиной правил. Ведь и они люди. Они все понять могут, зачем же их гнуть в дугу, гвоздить оглоблей по голове. Дай опамятоваться, оглядеться, увидеть добро, которое несешь. Ан нет. Ферапонт для него сеятель темноты, больше ничего. А то, что Ферапонт иному бедолаге, закрученному жизнью, словом божьим помогает обрести душевное спокойствие, Лазурька не видит.
В сухой траве под кустами завозились мыши, с ветки упал, прошуршав, мерзлый лист. В деревне всхлипывала,
Смолкла гармошка. Гасли огни в окнах. В темноте пощелкивала промерзшая земля. Игнат поднялся. Господи, что же это он сегодня?.. Не надо растравлять себя. Ни к чему. Хлеба не цветут дважды, сухая сосна не пускает ростков.
Нащупывая ногами тропку, он пошел к речке. Впереди что-то зашумело, брякнула расхлябанная подкова лошади. Игнат остановился, снял винтовку, вжался в куст. Прислушался ни звука. Хотел было уже идти, когда в просвете меж кустами мелькнула чья-то тень. А скоро стали слышны и шаги человека осторожные, тихие. Воровской шаг. Добрый человек идет треск кустов
на полверсты слышен. А шел он прямо на Игната. Господи, зачем тебя черт несет!
Он подпустил незнакомца вплотную, шагнул навстречу, упер ствол винтовки в грудь, тихо приказал:
— Не шевелись! Подыми руки!
Тот слабо вскрикнул, поднял руки, в правой при свете звезд тусклой чернотой блеснул револьвер.
— Повернись спиной! так же тихо сказал Игнат, взял у него револьвер, снял ремень с ножом, обшарил карманы.
— Ты кто такой?
— Не видишь, что ли? Аль признавать не хочешь Стигнейку?
— По окнам палить идешь?
— Н-нет. Давно бросил это дело.
— А что тебе тут нужно?
— Попрошу денег взаймы и уйду. Ты отпусти меня. Не бери грех на душу. Убьют меня ты будешь в смерти повинен, с тебя взыщет господь.
— А с кого взыщет за тех, кому пули наготовил?
— Не веришь, что бросил пугать большевиков? Божьей матерью клянусь! Давно уже. На мирное житье осел, а меня большевики на днях словили. Мучили, пытали… Сбежал я. Куда мне податься, если в кармане ни гроша, если три дня не жрамши и от большевицких издевательств вся шкура со спины слезла. Не веришь? Посмотри, посмотри. Стигнейка сбросил шинелку, расстегнул и сдвинул с плеч рубаху. — Зажги спичку. На вот…
Игнат чиркнул спичку, глянул на голую спину Стигнейки и тотчас же загасил. На шее, на спине кумачовой заплатой выделялась обваренная кожа, местами она отдулась водянистыми пузырями.
— Что это у тебя?
— Что?.. Кипяток лили… лязгая зубами, Стигнейка оделся, взмолился: — Отпусти ради Христа. Ты же веришь в господа, неужели допустишь, чтобы жизнь, данную мне богом, люди отняли? Ить не помилуют!
Игнат молчал. И молчание его, видно, приободрило Стигнейку.
— Мыслимо ли убивать человека, ежели он сам осознал свои заблуждения и днем и ночью замаливает прошлые грехи?
И верил и не верил ему Игнат. Больше верил, чем не верил. Не было за то, что Стигнейка говорит правду. Летом никто не стрелял по Лазурькиным окнам. Может, и осознал. А сдать конец ему.
— Ладно, я отпущу тебя… — угрюмо сказал он.
— Спаси тебя бог! В вечном долгу перед тобой…
— Не торопись… Сначала ты землей-кормилицей, хлебом, именем всевышнего поклянись, что сегодня же уйдешь отсюда и никогда, нигде не подымешь руку на человека.
— Клянусь землей-кормилицей, хлебом, именем божьим; что нигде, никогда не подыму руку на человека, что сегодня же смотаюсь отсюда! — повторил Стигнейка и добавил: — Пусть я сдохну как бездомная собака, если нарушу свою клятву!