Разведка уходит в сумерки
Шрифт:
— Оригинально.
— В разведке все должно быть оригинально. Я к этому еще вернусь. Ты знаешь, что, работая в ведомстве Канариса, я побывал в России и теперь углубляю знания, учусь располагать русских к себе и использовать их по своему усмотрению…
— …Отсылая их через линию фронта. Новый прием!
— Он не нов. Он стар, как все на свете. Важно, как я это делаю. Возьми карты и смотри, как разворачивались события, которые ты приехал расследовать и ничего не сказал мне… старому товарищу. Тише… Мы понимаем друг друга.
Размеренно шагая
Гельмут остановился, заложив руки за спину. Нащупав гирьку от ходиков, он придержал ее. Часы сразу сменили свой озабоченный сердитый тон, и, прежде чем они замерли, Гельмут весело продолжил:
— Вот этот-то беглец и подал мне блестящую идею: а что, если вернуть такого зайца назад? Как он поведет себя? Но я понял, что одного страха для русских мало. Нужно что-то еще… И я нашел это, Отто. Смотри, где это случилось.
Шварц нагнулся и отобрал у Вейсмана карту, несколько раз перевернул ее, потряхивая перед лампой. И снова по стенам, по лицу Вейсмана пробежали тени, и Отто недовольно поморщился. Ему чего-то не хватало, что-то тревожило и мешало думать привычно-настороженно. А тут эти тени…
Гельмут показал на карте место поиска, свой план, путь зайца, коротко посмеиваясь, рассказал, как были взяты пленные и как он вербовал Прокофьева.
— Ты все слишком усложняешь, — поежился Отто, поглядывая на окно: ему показалось, что из него дует. Шварц все так же расхаживал по избе, изредка скрываясь в сумеречном запечье, и тогда псы боксеры тревожно потряхивали черно-рыжими мордами, вопросительно глядя на хозяина.
Вейсман молчал. Его не оставляло нечто тревожащее и угнетающее. Но что это было — он не знал. Оно росло в нем самом из какой-то совершенно непонятной, неизвестно почему и откуда пришедшей молчаливой пустоты. Словно в нем что-то провалилось, исчезло, оставив странную и с каждой минутой все более страшную, настороженную тишину. И, не понимая, почему это произошло, Отто не заметил, как после очередного нырка Гельмута в запечные сумерки вдруг смолк сверчок.
Гельмут смотрел на мрачнеющего Вейсмана, понимая, что его товарищ и следователь находится в той степени самоанализа, когда следует нанести ему точный удар и тем подготовиться к следующему этапу этой трудной беседы-сражения. Он быстро подошел к столу, опять отобрал карту, снова помахал ею перед лицом Отто и лампой, указал место, в котором Прокофьев был выпущен из немецких траншей. Вейсман еле сдержался, чтобы не вырвать карту, — смена теней бесила его, как бы расширяя его внутреннюю пустоту.
Он не успел сделать этого, потому что за окном послышалось легкое поскрипывание или шуршание — еле уловимые признаки чьей-то чужой и, как сразу показалось Вейсману, враждебной ему жизни. Прежде чем он сумел справиться
Белесые напомаженные волосы на макушке Вейсмана дрогнули и затопорщились непокорным хохолком; тонкогубый, властный рот чуть приоткрылся; и он, не сдерживая оторопи, повернулся к Гельмуту. Шварц уже давно смотрел на него в упор — по-своему красивый, собранный и властный. Его округлое лицо со слегка вздернутым носом вытянулось, в нем появилось что-то острое, колючее.
И в это время позади Гельмута раздался почти такой же тоскливый, словно испуганный вой: одна из собак не выдержала и ответила тому неясному, кто бродил в холодной темноте, жалуясь на безысходную волчью жизнь, и звал к себе. У слабонервной полукомнатной, полупалаческой собаки не нашлось сил противостоять древнему жестокому зову.
Эта перекличка голосов — одного властного даже в своей тоске и другого трусливого, с подвизгиванием — сломила Вейсмана. Он вскочил и, отпрянув к стене между окнами, быстро спросил у слегка побледневшего, но все такого же собранного Гельмута: — Что это? К чему?!
Шварц пожал плечами и повернулся. Одна из собак — более крупная и, по-видимому, более молодая, скосив набок черно-рыжую морду, тянулась вверх, к невидимому сквозь потолок месяцу, и странно разевала пасть. Свет лучился на ее молодых белых клыках — они были мощны и страшны, но звук, прорывавшийся между этими могучими, костедробильными клыками, был пронзительно тонким и беспомощным, как у изошедшего криком и страхом ребенка.
Вторая собака, поприземистей, по-прежнему сидела на задних лапах и с деловитой собачьей укоризной косилась то на свою подвывающую соседку, то на прижавшегося к простенку бледного и разом отрезвевшего хозяина. Гельмут строго прикрикнул на собак: первая, испуганно и в то же время как бы извиняясь, потупила большие навыкате глаза, попыталась встать и подойти к Гельмуту, словно признавая его силу, его власть и соглашаясь перейти к новому хозяину. Но вторая сразу вскочила на ноги и, приглушенно рявкнув на первую, тоже подалась к Гельмуту. Он довольно усмехнулся и повернулся лицом к столу.
Почти сейчас же опять пронесся уже удаляющийся, призывный и теперь будто обиженный волчий вой. Вейсман медленно подошел к своему месту. Он уже понял все и потому, что образовавшаяся в нем пустота начала заполняться пережитым, успокаивался.
— Я должен сказать тебе, Отто, — неожиданно тоскливо произнес Гельмут, — что, когда воют волки, русские говорят — к морозу. А вот когда воют собаки — русские считают, что это к смерти.
Нет, Вейсман не испугался. Смешно, чтобы он испугался русской приметы. Просто ему стало не по себе.