Разведка уходит в сумерки
Шрифт:
И командир полка решительно вынул портсигар и протянул его Сиренко. Сашка встал и смело взял папиросу. Взял потому, что чутьем своим, единством взглядов и характеров понимал — командир полка сделал правильно. Поменяйся они местами — Сашка поступил бы точно так же.
Он сдержанно поблагодарил командира полка, достал «катюшу» и, усевшись опять на бревнышко, деловито выбил искру, помотал в воздухе трутом, чтобы он разгорелся, и прикурил. И это был второй удар по нервам пленного. Удар тем более тяжкий, что ничего подобного он не мог себе представить. Происшедшее
Капитан Мокряков видел все и внутренне смеялся над всем — он уже знал таких пленных и их философию. И он знал, как с ними обращаться. Он подозвал Сиренко, усадил его на скамеечку и заставил рассказать все, что с ним произошло, сверяясь с картой. Потому, что рассказ Сиренко был самым главным в этой истории, все постепенно перешли к столику и, окружив его со всех сторон, следили за рассказом солдата и тоже сверялись с картами.
Непонятная логика событий продолжала действовать — солдат и самый неинтеллигентный на вид, пузатый человек сидели, а другие стояли вокруг и слушали. Все было наоборот, и все смущало пленного.
— Значит, сержант Дробот беспокоился, что взвод могут отрезать? — задумчиво спросил Мокряков.
— Так точно, — ответил Сиренко и с тревогой посмотрел на капитана. Сейчас он не казался Сашке ни смешным, ни старым.
Мокряков встал и неторопливо прошел к выходу. Все невольно проводили его взглядом, и даже пленный почувствовал, что этот русский офицер чем-то разительно не похож на остальных.
Капитан вышел и, притворив за собой дверь, несколько минут смотрел на россыпь огней, прислушиваясь к перестрелке, к ее спадам и взлетам. Перед глазами стояла карта, за нею лица Дробота и Андрианова.
Та любовь, то уважение, которые как бы обострились в капитане в дни подготовки поиска, обострили его чувства, а душевный подъем заставил мозг работать четко и проникновенно. Это соединение чувства и мысли, сплетаясь в эти короткие минуты, создало то высшее, непередаваемое состояние, которое можно назвать азартом, вдохновением, ясновидением и многими другими словами. Важно было другое — капитан находился на той самой высшей точке, на которую было способно взлететь его существо, и с этой неизмеримой человеческой высоты он ясно видел, понимал и чувствовал то, что ни он прежде, ни его начальники теперь не могли понимать и видеть.
Он понял жертвенную смелость Дробота, который мог не отвлекать на себя внимание врага, но сделал это, потому что был настоящим товарищем и человеком. А когда капитан понял главное, он понял и все перипетии его единоборства с противником, и его путь.
Он понял Андрианова, который не мог знать об успехе Дробота и потому не мог поставить под удар не только приказ, высший для него закон, но еще и нечто более высшее, неосязаемое и трудно высказываемое — то, что называлось честью подразделения и в то же
Он понял и Петровского, который не знал всего и поэтому, как всякий дисциплинированный сержант, просто выполнял задачу: не мудрствуя лукаво, лежал и ждал сигнала, хотя, вероятно, и его беспокоила явно изменившаяся обстановка. Но он тоже верил командирам и товарищам и ждал.
Все, вместе взятое, — железная дисциплина Петровского, личная инициатива Андрианова, отчаянность Дробота — вызывало в капитане приливы любви к своим людям и вдохновения. Теперь он словно видел их движение, подслушивал их мысли, видел препятствия, и в то же время, вспоминая пленного в блиндаже и пленных, которых он брал в годы гражданской войны, он понимал и противника. И, сопоставляя эти понятия, сверяя их, мысленно — по карте и конкретно — по росчеркам трасс и полету ракет, принял решение.
— Товарищ подполковник, — вернувшись в блиндаж, обратился он к артиллеристу необыкновенно ровным, даже бесцветным голосом. — Попрошу поближе. — И когда артиллерист присел за столик, Мокряков пояснил: — Я не хотел тревожить вас, но положение складывается очень трудное. Поэтому немедленно дайте огневой налет вот сюда, к проходу в проволочных заграждениях. Однако оставьте коридор между освобожденным противником участком и районом налета. Кроме того, обработайте вот эти кустарники. Затем поставьте заградогонь по всей линии вторых траншей противника в границах… — Мокряков уверенно указал эти границы. — Очень прошу учесть — дорога каждая минута.
Он снова повернулся и вышел. Артиллерист посмотрел ему вслед и удивленно пожал плечами:
— Почему он считает, что противник освободил этот участок, и почему… — Но, приглядываясь к карте и к отчеркнутым Мокряковым границам, оживился. — Хотя… — И, снова приглядываясь к карте, сверяя ее со своей и автоматически подсчитывая необходимые изменения данных для ведения огня, уже совсем весело, задорно блеснув глазами, доверительно сообщил командиру стрелкового полка: — Ваш разведчик — большой оригинал, но…
И почти сейчас же артиллерийский наблюдатель доложил:
— Над обороной противника вспышки артиллерии.
— Куда он ударит? — озабоченно спросил командир стрелкового полка. Артиллерист не ответил. Он уже вызывал своих людей.
И о Сиренко и о пленном все забыли. Началась та скрытая от солдат и строевого офицера, иногда педантичная, вызывающая раздражение, но чаще всего по-своему творческая и вдохновенная штабная работа, которая порой решает исход боя и даже сражения.
Чем дольше смотрел и слушал Сашка, тем меньше и незаметнее он становился в собственных глазах. Доклады и команды, решения и распоряжения все наслаивались и развивались в таком стремительном темпе, что Сиренко уже не мог ни уследить за ними, ни понять их. Он просто видел огромное напряжение офицеров, и масштаб их деятельности, и степень их подготовки. И все-таки видел он не столько этих офицеров и их работу, сколько капитана Мокрякова, — может быть, потому, что все они выполняли его волю и удивлялись его проницательности.