Ребекка с фермы Солнечный Ручей
Шрифт:
У судьи Вина случился острый приступ ревматизма, и на несколько дней ухаживать за больным приехал из Лимерика Эбайджа Флэг. И как-то раз утром, когда из Северного Риверборо приехали сестры Бернем, чтобы провести день в гостях у тети Миранды, Эбайджа пришел выпрячь их лошадь. (“Услужливый Байджа” - ласково называли его еще в то время, когда все мы были детьми.) Он поднялся на сеновал по приставной лестнице - доброй старой лестнице, что так часто служила мне “отдушиной”!
– и сбросил вниз последнюю охапку дедушкиного сена, которым угощали всех заезжавших в гости лошадей. Им будет приятно узнать, что это сено кончилось, - они столько лет были им недовольны.
И что же нашел Эбайджа под сеном? Мою Книгу Мыслей, спрятанную там два или три года назад и забытую!
Когда
– что мы уже совершенно не видим прежнего и забываем о нем, как моллюск о своей раковине, из которой вырос и на которую, оставив ее на берегу, даже не оглядывается. (По крайней мере, я думаю, что он не оглядывается; но, возможно, он все же бросает назад один взгляд, полунасмешливый-полусерьезный, так же как я на мою старую Книгу Мыслей, и говорит: “И это была моя раковина! Ну и ну! Да как я в ней только помещался!”)
Этот абзац о моллюске звучит совсем как отрывок из школьного сочинения или редакционной статьи в “Кормчем” или как фрагмент одной из лекций дорогой мисс Максвелл. Но мне кажется, что шестнадцатилетние девушки - это по большей части имитация тех и того, кем и чем они восхищаются. Редактирование “Кормчего” и письменные переводы из Вергилия82, поиски тем для сочинений и изучение образцов риторического искусства - все это оставляет во мне в данное время очень мало подлинной Ребекки Ровены. Я лишь ученица выпускного класса, на хорошем счету и такая, как нужно. Мы, семинаристки, все одинаково причесаны, одинаково - насколько это возможно - одеты, едим и пьем одно и то же, одинаково говорим - я даже не уверена, что мысли у нас не одни и те же; и что только станет с несчастным миром, когда всех нас выпустят в него в один и тот же июньский день? Вернет ли жизнь, настоящая жизнь, нам наше настоящее “я”? Сотрут ли в конце концов любовь и долг, горе, забота и труд ту “печать школы”, которую наложили на всех нас, сделав похожими на ряды новеньких блестящих медных центов?
И все же должна быть небольшая разница между нами, а иначе почему Эбайджа Флэг пишет письма на латыни Эмме-Джейн, а не мне? Да, это пример, подтверждающий противоположное мнение, - Эбайджа Флэг. Он стоит особняком, выделяясь среди остальных мальчиков, словно скала Гибралтара на картинках в учебнике географии. Не потому ли, что до шестнадцати лет он не ходил в школу? Ему до смерти хотелось пойти учиться, и, как кажется, само желание научило его большему, чем могло научить посещение школы. Он знал буквы и умел читать, но это я объяснила ему, что на самом деле означает для человека книга, - объяснила, когда мне было одиннадцать, а ему тринадцать. Мы с ним учились, пока он обирал листья с початков кукурузы, резал картофель для посадки или лущил бобы на скотном дворе судьи Бина. Его любимая Эмма-Джейн не учила его: ее отец не позволил бы ей дружить с мальчишкой-батраком! Это я заставала его в летние вечера, после дойки, мучающимся, чуть ли не умирающим, корпящим над примерами на наименьшее общее кратное и наибольший общий делитель. Это я сорвала оковы с раба и велела ему начать с того, что полегче, - с дробей, обычных и сложных процентов, как делала сама. Как пахло от него коровником, когда в теплые тихие вечера я проверяла решенные им арифметические задачи! Но я не жалею о своих трудах, ведь теперь им восхищается Лимерик и гордится Риверборо, и, как я полагаю, он уже забыл, с какой стороны надо подходить к корове, если собираешься ее подоить. Эти ненужные теперь знания остались в аккуратно закрытой раковине, из которой он вырос и которую отбросил два или три года назад. Благодарность, которую он испытывает ко мне, не знает границ, и - он пишет письма на латыни Эмме-Джейн! Но, как сказала миссис Перкинс об утоплении котят (тут я цитирую себя, тринадцатилетнюю): “Так уж повелось на свете и так должно быть!”
Что ж, я прочитала всю Книгу Мыслей, и, когда мне захочется позабавить мистера Аладдина, я покажу ему мое сочинение на тему о сравнительной ценности наказания и поощрения как средств формирования характера.
Сейчас, в шестнадцать, я совсем не та Ребекка, какой была тогда, в двенадцать и тринадцать. Но надеюсь, что, избавляясь от своих недостатков, я скребла и терла себя не столь усердно, чтобы снять блеск с бедных маленьких достоинств, существовавших бок о бок с недостатками, ибо, даже читая глупые вирши или эти презабавные “Мермуары”, в целом я вижу милое, доверчивое, всегда действующее из лучших побуждений, отзывчивое, простодушное маленькое существо, так что, в конечном счете, я все же предпочла бы сохранить в основе ту старую раковину, чем перерасти ее и отбросить, поскольку она - это “я”, та “я”, которая была рождена чуточку отличной от всех остальных младенцев, появившихся на свет в один год со мной!
Есть общая черта в той девочке, какой я была, и в этой девушке, какой я стала. Обе любят записывать черным по белому свои мысли, смотреть, как они выглядят, слушать, как они звучат, узнавать, какие чувства вызывают они у человека, который их читает. Обе любят мелодии красивых фраз и перезвон рифмующихся слов, а из трех великих “основ” жизни, какими считаются чтение, письмо и арифметику, так же сильно любят две первые, как терпеть не могут последнюю.
Маленькая девочка в этой Книге Мыслей все время думает о том, кем она станет… Дядя Джерри Кобб изрядно испортил меня в этом отношении. Помню, когда я написала стихотворение о флаге, дядя Джерри говорил всем: “Нет на лестнице славы ни единой ступеньки, на которую не поднялся бы этот ребенок! Дайте ей только срок”. Бедный дядя Джерри! Он так разочаруется во мне со временем. Но все же он, наверное, сочтет, что я одолела две ступеньки этой лестницы: я в числе редакторов “Кормчего”, первая “девочка-редактор”, и я получила приз в пятьдесят долларов за сочинение и заплатила проценты по нашей закладной на ферму.
Достигли в жизни мы высот,
И близок славы час,
Хотя, что нас за гробом ждет,
От смертных скрыто глаз.
Этот гимн пели на собрании в первое воскресенье после моего избрания редактором. В тот день там присутствовал мистер Аладдин, и он взглянул через проход между скамьями и улыбнулся мне. А на следующее утро я получила от него из Бостона письмо, в котором был лишь один стих посередине листа бумаги:
Она умнейших посрамить могла,
И те, со стоном зависти в душе,
Отметили, что, мудрости полна,
Познаньями их превзошла она83.
Мисс Максвелл говорит, что это из Байрона. Сейчас я слишком занята, чтобы думать о том, кем быть. Совсем недавно мистер Аладдин поддразнивал меня, говоря о том, что он называет моими “отвергнутыми профессиями”.
– Что заставляет вас, Ребекка, выбирать себе какую-либо конкретную цель?
– спросил он, смеясь и поглядывая на мисс Максвелл.
– Женщины никогда не поражают мишень, если целятся в нее, зато если они закрывают глаза и стреляют наугад, то, как правило, попадают в самое яблочко.
Я думаю, одна из причин, по которой меня всегда так заботило, кем быть, когда вырасту, заключалась в том, что даже при жизни отца мама постоянно волновалась из-за закладной на ферму. Она тревожилась о том, что будет с нами, если нас за неуплату процентов лишат права выкупа.
Конечно, то, что детей воспитывали таким образом, на страхе перед закладной, было тяжело для них, но насколько тяжелее было бедной дорогой маме, которой тогда приходилось думать о нас, семерых, да и сейчас у нее все еще остаются трое, которых надо кормить и одевать с доходов, приносимых фермой.
Тетя Джейн говорит, что я кажусь моложе своих лет, тетя Миранда боится, что я так никогда по-настоящему и “не вырасту”, мистер Аладдин считает, что я знаю мир не лучше, чем жемчужина, закрытая в своей раковине. И никто из них не знает о тех давних-давних мыслях, которые всегда со мной, - некоторые из них возникли у меня много лет назад, но они не из тех, о которых я могу с кем-нибудь говорить.
Я помню, как мы, дети, восхищались отцом. Он всегда был такой красивый, элегантный, веселый, никогда не сердился, в отличие от матери, и никогда не был слишком занят, чтобы отказаться поиграть с нами. Он никогда не делал никакой работы по дому, так как ему нужно было беречь руки для игры на мелодионе в церкви или на скрипке и фортепиано во время танцев.