Ребекка с фермы Солнечный Ручей
Шрифт:
– Совершенно великолепный день!
– согласилась Эмма-Джейн, вздохнув.
– Если бы только я была спокойна! Вот разница между детством и взрослой жизнью. Раньше мы никогда не думали и не тревожились ни о чем.
– И правда, не тревожились! Взгляни, Эмми, вот на этом самом месте дядя Джерри Кобб остановил свой дилижанс, и я вышла из него с моим розовым зонтиком и букетом сирени, а ты смотрела на меня из окна твоей спаленки, и тебе было интересно, что же такое я привезла в привязанном сзади к дилижансу сундучке из некрашеной кожи. Бедная тетя Миранда не полюбила меня с первого взгляда, и какой же сердитой была она в первые два года! Но теперь каждая жестокая и несправедливая мысль, какая только появлялась у меня тогда,
– Конечно, с ней было ужасно трудно ладить, и я ее терпеть не могла, - призналась Эмма-Джейн, - но теперь понимаю, что была не права. Во всяком случае, под конец она стала добрее, к тому же детям всегда так мало известно! Мы и не подозревали, что она больна и что у нее неприятности из-за потери тех денег, которые приносили ежегодный доход.
– В этом вся беда. Другие часто кажутся нам суровыми, неразумными и несправедливыми, и мы не можем порой не обижаться на них, но, если они умирают, мы забываем все, кроме наших собственных сердитых речей; почему-то мы никогда не помним, что говорили нам они… А вот другая такая прелестная картинка! Помнишь? На следующий день после моего приезда в Риверборо я потихоньку вышла из кирпичного дома, чтобы поплакать. И когда я остановилась, привалившись к воротам, между колышками забора появилось твое милое пухлое бело-розовое личико и ты сказала: “Не плачь! Я поцелую тебя, если ты поцелуешь меня!”
Эмма-Джейн вдруг почувствовала, как в горле у нее встал комок. Она обняла Ребекку за талию, и обе сели рядом на ступеньку.
– Я помню, - сказала она сдавленным голосом.
– А я вижу, как мы вдвоем едем в Северный Риверборо и продаем мыло мистеру Адаму Ладду, и как зажигаем банкетную лампу на “вечеринке” у Симпсонов, и как кладем маргаритки возле умершей матери Джекки Уинслоу, и как возим самого Джекки туда и обратно по улице в нашей старой детской колясочке!
– А я помню тебя, - продолжила Ребекка, - бегущую с холма от Джекоба Муди, когда мы были “дочерьми Сиона” и выбрали тебя, чтобы наставить его на путь истинный!
– А я помню, как ты отобрала флаг у мистера Симпсона и как ты выглядела, когда читала свои стихи о флаге на празднике.
– А ты не забыла ту неделю, когда я отказывалась разговаривать с Эбайджей, так как он выудил из реки мою шляпу с иголками дикообраза, а я так надеялась, что наконец-то рассталась с ними навсегда! Ах, Эмма-Джейн, мы хорошо провели время вместе в нашей “маленькой гавани”.
– Я считаю замечательным то твое последнее сочинение - прощание с семинарией, - сказала Эмма-Джейн.
– “Могучий поток выносит нас из маленькой гавани детства на просторы неизвестных морей”, - вспомнила Ребекка.
– И он уносит тебя, Эмми, так что я почти совсем теряю тебя из виду в эти последние дни, когда ты надеваешь по вечерам новое платье и смотришь в окно, вместо того чтобы, как бывало, прибежать ко мне на другую сторону улицы. Эбайджи Флэга никогда не было вместе с нами в “маленькой гавани”; когда он впервые приплыл туда, Эмми?
Румянец Эммы-Джейн стал гуще, а маленький, красиво изогнутый ротик дрогнул в очаровательном волнении.
– Это было в последний год в семинарии, когда он прислал мне из Лимерика первое письмо на латыни, - произнесла она почти шепотом.
– Я помню, - засмеялась Ребекка.
– Тогда ты вдруг начала усердно изучать мертвые языки, и латинский словарь занял место тамбурного крючка среди предметов твоей привязанности. Это было так жестоко с твоей стороны, Эмми, никогда мне его даже не показать!
– Я помню его наизусть, слово в слово, - краснея, ответила Эмма-Джейн, - и мне кажется, я действительно должна прочесть его тебе, потому что только так ты сможешь понять, какой Эбайджа совершенно замечательный человек. Не смотри на меня, Ребекка, отвернись. Ты думаешь, что я должна перевести его для тебя? Мне кажется, я буду не в силах это сделать.
– Все зависит от латыни Эбайджи и твоего произношения, - поддразнила ее Ребекка.
– Начинай, я буду смотреть в сад.
И прекрасная Эмма-Джейн, которая выглядела все еще не слишком взрослой для “маленькой гавани” и явно слишком юной для “неизвестных морей”, собралась с духом и продекламировала, как боязливый попугай, мальчишеское любовное послание, столь воспламенившее ее юное воображение.
– “Vale, carissima, carissima puella”!
– повторила Ребекка своим мелодичным голосом.
– Как красиво звучит! Меня не удивляет, что это письмо изменило твои чувства к Эбайдже! Честное слово, Эмма-Джейн, - воскликнула она вдруг совсем другим тоном, - если бы я хоть на мгновение могла предположить, что Эбайджа-храбрец способен написать такое письмо на латыни, я постаралась бы добиться того, чтобы он написал его мне! И тогда это я присаживалась бы к моему столу красного дерева и приглашала мисс Перкинс на чай к миссис Флэг.
Эмма-Джейн побледнела и открыто содрогнулась:
– Говорю тебе, Ребекка, как в церкви перед священником, - я всегда благодарю Бога за то, что ты ни разу не взглянула на Эбайджу, а он ни разу не взглянул на тебя. Если бы один из вас когда-нибудь сделал это, для меня не осталось бы никакой надежды, и я всегда это знала!
II
Любовная история, упомянутая в предыдущей главе, началась - в том, что касалось Эбайджи Флэга, - много лет назад. На его взгляд, любовь возникла в его душе в тот самый момент, когда в девятилетнем возрасте он впервые увидел Эмму-Джейн Перкинс.
Что же до Эммы-Джейн, она не проявляла никаких признаков ответного чувства вплоть до последних трех лет, когда превращение мальчишки-батрака в подающего надежды студента и делового человека воспламенило даже ее несколько неразвитое воображение.
Жена судьи Бина взяла Эбайджу из богадельни, полагая, что сможет сделать из него помощника по хозяйству. Эбби Флэг, мать Эбайджи, не отличалась ни умом, ни красотой, ни, как можно заподозрить, даже добродетелью, и отсутствие у нее всех этих достоинств, в особенности последнего, подчеркивалось и внушалось ребенку всегда, сколько он себя помнил. Казалось, люди винили его за то, что он вообще пришел в этот мир - мир, который не ждал его, не был ему рад и не заботился о нем. Из могучего орудия предубеждения против попавших в богадельню неизменно палили, как из пушки по воробьям, по самым безобидным прегрешениям мальчика, и так было до тех пор, пока он не стал грустным, робким, неуклюжим и застенчивым. В сердце его была неугасимая жажда любви, а он никогда за всю свою жизнь не видел ни от кого ласки.
Он почувствовал себя увереннее, когда перешел жить к судье Бину. В первый год он мог лишь собирать щепки на растопку, носить в кухню сосновые поленья, ходить на почту, бегать с разными поручениями, гонять коров на пастбище и кормить кур, но с каждым днем становился все более ценным помощником.
Его единственным другом был маленький Джим Уотсон, сын владельца риверборского магазина, и они были неразлучны всегда, когда у Эбайджи появлялось время для игр.
В один незабываемый июльский день в маленький белый домик, стоявший между домами судьи Бина и “девочек Сойер”, въехала новая семья. Мистер Перкинс сдал в аренду свою ферму близ Северного Риверборо и открыл кузницу в поселке, на эджвудской стороне реки, у моста. Это обстоятельство не представляло никакого особого интереса для девятилетнего Эбайджи, но что было действительно важно, так это появление во дворе белого домика хорошенькой семилетней девочки - маленькой толстенькой куколки с блестящими и кудрявыми каштановыми волосами, румяными щеками, голубыми глазами и со смущающей своей неизменностью улыбкой. Другой, возможно, назвал бы эту улыбку “наклеенной”, но Эбайджа уже был околдован и не желал, чтобы она исчезала.