Рецепт Екатерины Медичи
Шрифт:
Но ведь это очень опасно! Стены, оставшиеся после бомбежки, могут рухнуть в любую минуту!
Есть что-то странное в его неподвижной позе, но Марика пока еще не понимает что.
«Господи помилуй, да он, кажется, еще больше вырос?» — недоумевает Марика. Ну да, этот человек сделался как будто выше ростом самое малое на полметра. Каким образом? На что-нибудь встал? На что? И зачем? Она еще не слишком-то хорошо видит: глаза все-таки запорошило пылью, их жжет, хочется как следует потереть их, но от этого только хуже станет, и Марика сжимает руки за спиной, чтобы не трогать глаза, и часто моргает, надеясь, что слезы вымоют пыль. Мир расплывается и качается пред ней.
«Нет,
Конечно, мерещится. Как может человек стоять, не касаясь земли? Не может.
Он и не стоит, этот высокий доктор. Он… он пришпилен к стене, вернее, к тому, что от нее осталось. Кусок тонкой длинной трубы газового отопления, которую взрыв разломил и неимоверным образом вывернул, вошел в его спину и вышел из груди. Он висит на этой трубе, напоминая насекомое, пришпиленное к странице альбома безжалостным энтомологом.
— Боже мой!
Тошнота подкатывает к горлу, Марика теряет равновесие… Она упала бы, если бы кто-то не подхватил ее. Но не Хорстер. Какой-то незнакомый человек — еще молодой, но с бледным, измученным лицом. Эта бледность видна даже сквозь кирпичную пыль. И волосы у него сплошь запорошены кирпичной крошкой… Марика даже не сразу понимает, что у человека просто-напросто рыжие волосы. Он с ужасом смотрит на висящего врача и бормочет:
— Какое несчастье, какое несчастье! Эти бомбежки… Ужас! Я видел, я все видел. Стена рухнула, и этот несчастный господин изо всех сил отпрянул, пытаясь спастись от падающих камней. Однако он не заметил, что из стены торчит труба. Он не удержался на ногах — и налетел на нее. Он сам себя на нее насадил! Какой ужас! Какое несчастье!
— Сам себя насадил? Неужели? — говорит подошедший сзади Хорстер, и Марика с облегчением поворачивает голову, отводит глаза от страшной картины.
Нет, Хорстер — просто железный человек: ни нотки жалости в голосе. И лицо совершенно спокойно. Быстро же он справился с первым потрясением!
— Ну да, — убежденно кивает рыжий. — Отпрянул, потерял равновесие и упал…
— Разве? — взглядывает на него Хорстер. — А по-моему, он не упал, а подпрыгнул. Посмотрите сами: чтобы насадить себя на эту трубу, ему понадобилось подпрыгнуть как минимум на полметра!
— Какая кошмарная шутка! — бормочет кто-то рядом. И Марика, словно во сне, видит одну из тех старушек, над которыми она хихикала в метро. Старушка осторожно пробирается среди обломков стены, прижимая к себе саквояж, из которого торчат спицы. Голова ее все еще повязана платочком, а около подбородка по-прежнему торчит кусок губки. Старушка то ли забыла вытащить ее, то ли все еще боится ожога фосфорной бомбы. — Шутка из тех, за которые вы будете гореть в аду.
— Лети прочь, старая ворона! — с нескрываемой злобой рявкает Хорстер. — Тем паче что гореть в аду буду не я, а тот, кто убил этого несчастного!
«Кого он имеет в виду? — размышляет Марика. — Английского летчика, который сбросил бомбу, разрушившую дом? Бальдр говорил, что иногда различает сквозь пластиковый колпак кабины лицо томми, [8] улыбается ему и видит его улыбку. Они приветствуют друг друга качанием крыльев, а потом выпускают пулеметные очереди в упор. И каждый раз, рассказывал Бальдр, провожая взглядом падающий чадящий самолет, в котором горит англичанин, он думает: «Прости, my friend, mein Freund, мой друг! Сегодня не повезло тебе, а завтра, может быть, настанет и мой час. Тогда мы с тобой встретимся в Валгалле [9] и выпьем за нашу боевую дружбу! Asta la vista!»
8
Шутливое прозвище англичан.
9
Рай для воинов-героев в древней германской и скандинавской мифологии.
— Да он сам, говорю же, он сам наткнулся на трубу! — убеждает рыжий. — Вы что, хотите сказать, я лгу?! — В голосе его звучит возмущение.
— Одно из двух, — стремительным движением Хорстер хватает рыжего за руку, заламывает ее за спину и подтаскивает мужчину к себе. Тот бессильно трепыхается и вопит от боли, однако никто не обращает на него внимания: люди выходят из метро и торопятся как можно скорее добраться до своих домов. Им сейчас не до драки двух каких-то запыленных, разъяренных мужчин. Ну а тем, чей дом лежит перед ними в развалинах, тем более нет дела ни до чего на свете…
— Одно из двух! — повторяет Хорстер. — Или ты врешь и ничего не видел, а просто плетешь, что пришло на ум, или… или ты пособник того, кто это сделал. И скорее всего, второе. Где профессор Торнберг? Говори, ну!
«Он сошел с ума! — понимает Марика. — Он просто-напросто сошел с ума! При чем тут профессор Торнберг?!»
— Какой профессор?! — визжит рыжий, судя по всему, отчаянно жалея, что ввязался в эту историю. — Не знаю я никакого профессора! Я вообще не понимаю, о ком вы говорите!
— Я говорю, — с любезной улыбкой, которая кажется страшным оскалом на его перепачканном разноцветной пылью лице, поясняет Хорстер, — о мужчине лет семидесяти в тирольской шляпе и с объемистым свертком под мышкой. Одет он в черное потертое пальто. У него лихие усы наподобие тех, что носил император Вильгельм. Ты видел его? Ты видел, как он убил Вернера?
Марика оглядывается в поисках еще какого-то Вернера. Взгляд ее снова натыкается на высокого доктора, все так же висящего на трубе. И она поспешно жмурится, потому что к горлу снова подкатывает тошнотворный ком. «Так ведь это он — Вернер! — вдруг догадывается она. — Так зовут доктора! Но откуда Хорстер знает? Они что, знакомы? Не может быть. Наверное, доктор представился ему там, в метро, когда давал таблетку… Странно все это! Странно и страшно!»
— Не знаю я никакого Вернера! — срывающимся дискантом вопит рыжий. — А этот ваш профессор… да, я его видел. Его завалило, понятно? Теми же самыми обломками, от которых отпрянул тот несчастный. Так что, если вам нужен ваш профессор вместе с его усами и перышком, можете начинать разбирать завал, не дожидаясь, пока приедут пожарные. — И он злорадно хохочет, а потом начинает биться, дергаться с такой неистовой силой, что ему удается вырваться из рук Хорстера, и он немедленно бросается наутек.
Хорстер с проклятьем кидается вслед, однако тут Марика выходит из своей спячки и преграждает ему путь.
— Вы что? Опомнитесь! — кричит она возмущенно. — На вас смотреть противно! Что вы привязались к этому несчастному? Почему не верите ему, почему начали пытать его? Даже если он врет, разве можно быть таким жестоким? Вы… вы самый настоящий…
Она хочет выкрикнуть: «Вы самый настоящий гестаповец!», но осекается. Даже в запальчивости, даже в ярости нельзя давать воли языку. Отец любит к месту и не к месту употреблять старинную поговорку: «Язык доведет до Киева и до кия». Однако в Берлине в 1942 году язык может довести не только до кия, то есть до палки, которой тебя побьют за болтливость, но и до виселицы.