Реформатор
Шрифт:
Когда, казалось бы, приговоренному деваться было некуда, когда очередная волна должна была поднять его вверх, а опустить (нанизать) на торчащие из пены каменные шипы (шампуры), тот, не желая быть тушей на безогненном этом барбекю — не иначе как прошел дрессировку в океанариуме — свечой взвился в небо, так что только белое восковое брюхо сверкнуло на солнце, как если бы солнце зажгло его как свечу.
В следующее мгновение невообразимой силы порыв ветра сместил летучего дельфина в сторону скалы, где в данный момент находился Савва. Дельфин, вне всяких сомнений, упал бы на скалу, и смертный приговор, таким образом, был бы исполнен в еще более мучительном, нежели задумывалось, варианте, если бы Савва вдруг не бросился к краю
Те мгновенно развернулись, но он уже торпедой несся в открытое море, где другие дельфины, конечно, могли его достать, но могли и не достать.
К примеру, он мог уйти через Босфор в Мраморное море, потом в Средиземное.
Одним словом, у ног (хвоста) дельфина лежал мировой океан, который, как известно, занимает две трети пространства Земли, в то время как суша всего лишь треть.
«А может, — подал голос с нижней скалы Никита, — они хотели наказать его за дело?»
«Наверное, — не стал спорить Савва, — но кто знает, что это за дело?»
Никита с тревогой посмотрел на брата. Он был впервые в Крыму на море, и не было отдыха в его жизни лучше, только вот голова пухла от разных мыслей, потому что во всем, что говорил и делал старший брат, скрывалось нечто, выходящее за рамки произнесенных слов и сделанных дел. В видимом скрывалось невидимое, в неважном — важное, и не прочитавшему пока в своей жизни ни единой книги Никите постоянно приходилось умственно напрягаться, отслеживая это невидимое, важное. Его не оставляло ощущение охотника, преследующего неведомого, быть может вылезшего из ледника или свалившегося с Луны зверя. В иные моменты Никите казалось, что уже не он преследует зверя, а зверь его. Мир переворачивался с ног на голову. Никита терял нить понимания сущего, утрачивал связь с реальностью. Неразработанный (хоть и отнюдь не девственный) разум его восставал против очевидной множественности миров. Никита привык, что есть один-единственный мир, где он как рыба в воде. Ему не хотелось быть в других мирах рыбой в лесу или зайцем в реке. Хотя, может статься, именно рыбы в тех местах пели в ветвях, а зайцы плавали по волнам.
Никита почти физически ощущал, как сдвигаются в голове свежие (в смысле, не оскверненные логическими и прочими рассуждениями) геологические пласты, скрежещут рождающие мысли механизмы.
Самым удивительным было то, что рожденные в геологических муках мысли объясняли далеко не все, тянули за собой вереницу других мыслей, объяснявших что-то совсем другое. Мысли росли подобно тем самым деревьям, на которых пели рыбы.
Деревья превращались в непролазную лесную рыбную консерваторию.
Никита бродил в ее шумящих, сорящих поющими рыбами как осенними листьями залах, не зная, где выход.
Иногда ему казалось, что из леса-консерватории вообще нет выхода. Точнее есть, но он его никогда не найдет. Или — выход есть, но в другой мир, что еще хуже чем если бы выхода не было вообще.
Никиту совершенно не прельщал выбор между отсутствием выхода и выходом неизвестно куда. Но он уже тогда неразработанным своим умом начал понимать, что, в сущности, это и есть единственно возможный для человека выбор в сошедшем с круга мире. Схождение мира с круга ощущалось одновременно во всем и ни в чем. Это был иррациональный, накапливающий невидимую силу процесс, как если бы Никита пил воду, но вдруг на очередном глотке понял, что это не вода и вообще он не пьет, а, допустим (как рыба в лесу), поет. Единственное же и последнее, что не дает ему окончательно пропасть, затеряться в мирах — осознание, что он — это все еще он, Никита Русаков.
Никита понял, что смерть, о которой он прежде никогда не думал, есть не что иное как исчезновение сущности «Никита Русаков», но быть может и освобождение от сущности «Никита Русаков», если конечно внутри (под-, над-?) этой сущности наличествует иная.
Если.
Никита подозревал, что отгадывать жгучую эту загадку ему (и не только) предстоит всю жизнь.
Чтобы так и не отгадать.
Брат учил его плавать, посылал на морские и сухопутные экскурсии, покупал мороженое, ставил на водные лыжи. С ними как-то не заладилось. Никита то позорно стартовал на дрожащих полусогнутых, теряя лыжи, вспарывая лицом воду; то стартовал вроде бы успешно, но тут же почему-то бросал держалку, и катер, гневно ревя мотором, уносился в море без него; то летел по воде как кладбищенская статуя Командора, боясь пошевелиться, хотя всем известно, что происходит с теми, кто каменеет на водных лыжах — они теряют равновесие и падают.
Сам же Савва, как только наступал вечер, отправлялся на дискотеку, в кафе, в бар, а иногда — просто на набережную, где на каждых десяти метрах подавали в разлив шампанское, портвейн и мускат, и откуда он каждый раз возвращался с новой девушкой.
Никита просыпался от плотной возни, сладких стонов на соседней кровати, лежал не дыша, навечно запечатлевая в памяти скульптурные сексуальные композиции.
Однако же вскоре Савве прискучил принцип «одна ночь — одна девушка», он начал приводить по две. А как-то, проснувшись среди ночи, Никита обнаружил, что в комнате три девушки, причем две были в работе (если данное определение здесь уместно), третья же, «парующая» сидела в кресле и как-то слишком пристально смотрела на притворявшегося спящим Никиту.
Ощутив томительный позыв плоти, Никита вдруг подумал, что, пожалуй, и он бы мог… Но тут же ему стало страшно, такую могучую, перечеркивающую несерьезные его надежды тень наложил в лунном свете на стену высвободившийся из нежного трепещущего (чтобы тут же уйти в другое) ущелья (е) член Саввы. Никита понял, что это все равно что предложить изнывающим от жажды девушкам черпать воду стаканчиком, когда рядом (Савва) есть возможность черпать ведром. Девушки его просто засмеют, если он посмеет.
Он чуть не заплакал от огорчения.
Никите хотелось на практике овладеть наукой любви, а не плавать до одури брассом и кролем, не ходить почтительно по музею какого-то лохматого, широкомордого, как облепленная сеном лопата, Волошина, носившего просторную толстовку и пившего чай (а может и не чай) из огромной синей в белых пятнах (она была в числе экспонатов) фарфоровой кружки, не позориться на проклятых водных лыжах.
«Привет, — вдруг услышал он тихий голос в самом своем ухе, но, быть может, и в сердце. Никита решил было, что в ухе плещется, живет своей жизнью, играет в слова задержавшаяся там после вечернего купания морская вода. Если же речь идет о сердце — то некая обобщенная мысль о близости полов. Единственно, непонятно было, почему она начинается со слова “привет”? Но это была не вода и не обобщенная, начинающаяся со слова “привет” сердечная мысль о близости полов. — Меня зовут Цена».
С ним разговаривала сидевшая в кресле совершенно обнаженная девушка. Похоже, она уже не надеялась, что когда-нибудь подойдет ее очередь, так слаженно и самозабвенно занималось любовью трио на соседней кровати. В лунном свете девушка казалась ртутной или свинцовой, то есть из мягкого металла, лобок же, груди и голова как будто были из темного мрамора.
Никита вдруг почувствовал (хотя, может статься, это было ложное чувство) как пронзительно-одиноко и в то же время горестно-свободно в данный момент комбинированной (металло-мраморной) девушке. Хотя ему было трудно понять, на что, собственно, она надеялась, придя глухой ночью в номер к Савве с двумя другими девушками?