Реформатор
Шрифт:
Куда он, может статься, уже прибыл, да только не знает об этом.
Все во Вселенной происходило из энергии и в энергию же уходило. Конечная станция, таким образом, была чем-то вроде трансформатора, долженствующего принять, преобразовать, пустить в новом направлении виртуальную летящую энергию, некогда идентифицирующую себя, как Никита Иванович Русаков. Или — заземлить, растворить, уничтожить, если это плохая, неподходящая энергия. Конечная станция, стало быть, являлась еще и лабораторией, определяющей, какая энергия хорошая, а какая — плохая.
Иногда Никите Ивановичу казалось, что, вне всяких сомнений, он будет заземлен, растворен, уничтожен.
Если, конечно, допустить, что в (счастливом?) ветре сосредоточилось, воплотилось мировое добро.
В такие мгновения Никита Иванович понимал, что время, в сущности, обратимо, но не понимал смысла, технологии и конечной цели его обратимости, равно как и действующих в обращенном времени законов.
Неужели рай, размышлял Никита Иванович, это исправленное, точнее, вечно исправляемое прошлое? В конце концов он пришел к странной мысли, что, вероятно, рай — есть нечто сугубо персональное, как, допустим, формула ДНК. Каждого, стало быть, ожидал (если ожидал) собственный рай, возможно, похожий, а возможно и нет на другие, которые в свою очередь тоже были решительно не похожи друг на друга.
И, тем не менее, старея, разваливаясь, седея, лысея, твердея костями, размягчаясь мозгами, он — тринадцатилетний — (вечно?) стоял с восемнадцатилетним братом на поросших мхом камнях над морем, и горячий ветер рвал голубую (в цвет неба) рубашку Саввы, как если бы Савва украл ее у неба, и небо послало ветер вернуть рубашку.
Этот вагон от локомотива было не отцепить. Может быть, этот вагон как раз и был локомотивом.
Савва закончил в тот год первый курс философского факультета МГУ. Сессию он сдал на одни пятерки, написал блистательную курсовую о роли и значении водной стихии в древнегреческой философии. Помнится, речь шла о том, чтобы отбыть ему за казенный счет на двухмесячную стажировку то ли в Варшавский, то ли в Геттингенский университет.
Савва, однако, отказался, сославшись на отсутствие в тех местах выраженной водной стихии, решил ехать в Крым, а именно в Ялту — в дом творчества журналистов, куда отец — заместитель главного редактора одной из центральных газет — еще мог в то время раздобыть путевку.
Никита боготворил старшего брата, видимо перенеся на него (по Фрейду, но может, и по австрийскому зоологу Лоренцу) лучшую половину отношения к отцу. Этот Конрад Лоренц утверждал, что, животное-сирота, в принципе, может принимать за родителей людей, если, конечно, те о нем заботятся и кормят. Как, впрочем, и дети-сироты могут принимать за родителей волков, львов, тигров и т. д., если, конечно, те их сразу не сожрут.
Отца, кстати, Никита (несмотря на то, что тот
По мере того, как дела в стране (тогда еще СССР, начинавшем превращаться в усеченную Россию) шли хуже, дела отца (в материальном измерении) определенно шли лучше.
Однако сам отец (видимо в этом проявлялась его глубинная мистическая связь с Родиной) становился хуже. Он начал как-то гаденько (каждый день, но не допьяна) попивать, вести в газете рекламные полосы компаний, собиравших у народа деньги под невиданные проценты, публиковать пространные интервью с сомнительными предпринимателями, то певшими осанну великой России, то предлагавшими уступить Сибирь Америке.
При этом не сказать, чтобы отец зажил на широкую ногу: завел молодую любовницу, купил «мерседес», ушел из семьи и т. д. Он был по-своему привязан к матери, которая (сколько Никита их помнил) никогда ничего у отца не просила и ничего от него не хотела. Каждый год по три месяца мать проводила в подмосковном неврологическом санатории, куда отец не ленился ездить по субботам и воскресеньям, а то и среди недели. Возвращался он из этих поездок какой-то очень спокойный и просветленный, как если бы в душевном нездоровье матери чудесным образом черпал (укреплял) собственное душевное здоровье.
Если отец что-то и имел с рекламных проходимцев, то, по всей видимости, помещал деньги под проценты в их же фирмы, хотя (Никита сам был свидетелем), Савва не раз говорил отцу, что не следует этого делать.
«Тебе уже за пятьдесят, — объяснял Савва, — но ты не исполняешь основных житейских заповедей своего возраста: не пить, не курить и… не копить деньги».
Перед старшим сыном отец почему-то робел, словно Савва был его непосредственным начальником по службе, или — молодым батюшкой в храме, а отец — не сильно примерным прихожанином. Во всяком случае, Никита не помнил, чтоб отец хоть раз повысил на Савву голос, не говоря о том, чтоб поднял руку. А может, это происходило потому, что Савва говорил отцу нечто такое, что невозможно было (пребывая в здравом уме) опровергнуть, как если бы (в Средние века) Савва читал вслух отцу Евангелие, или (применительно к СССР) — последнее по времени выступление Генерального секретаря ЦК КПСС.
«Неужели ты не понимаешь, что за рекламные полосы по отъему денег у малых сих придется отвечать?» — интересовался Савва.
«Каким образом?» — удивлялся отец, стараясь остановить бегающие глаза, спрятать в карманы трясущиеся пальцы.
«Не знаю, каким именно, — объяснял Савва, — но это будет непременно связано с отъемом денег. Может быть, даже не у тебя, но у твоих близких. Если не у твоих близких, то у… неблизких. Одним словом, у народа, частицей которого ты являешься. Такие вещи отливаются в пули, которые летят по самым неожиданным траекториям».
Отец смотрел на Савву как на блаженного, опасаясь, тем не менее, признаться в том, что ему плевать, потеряют или не потеряют деньги его близкие, неблизкие, а также народ, частицей которого он является. Вероятно, это объяснялось тем, что, во-первых, деньги в ту пору в семье зарабатывал один лишь отец, во-вторых же, он не считал сыновей (мать не в счет) настолько близкими, чтобы горевать по деньгам, которые они в данный момент не могли потерять, потому что их у них попросту не было. О неблизких же, равно как и о народе, частицей которого он являлся, отец, надо полагать, вообще не думал.