Реформы и реформаторы
Шрифт:
citeвашего цесарского величества верный брат
citeПетр».
В то же время доведено стороною до сведения цесаря, что, ежели не выдаст он царевича по доброй воле, царь будет искать его, как изменника, «вооруженною рукою».
Каждое известие о сыне было оскорблением для царя. Под лицемерным сочувствием сквозило тайное злорадство Европы.
«Некий генерал-маиор, возвратившийся сюда из Ганновера, – доносил Веселовский, – будучи при дворе, говорил мне явно, в присутствии мекленбургского посланника, сожалея о болезни, приключившейся вашему величеству от печалей, из коих знатнейшая та, что-де ваш кронпринц “невидим учинился”, а по-французски в сих терминах: Il est eclipse. Я спросил, от кого такую фальшивую ведомость имеет. Отвечал, что ведомость правдивая
«Цесарь имеет не малый резон кронпринца секундовать [35] , – сообщал Веселовский мнение, открыто высказываемое при чужеземных дворах, – понеже-де оный кронпринц прав перед отцом своим и имел резон спастись из земель отцовых. Вначале, будто, ваше величество вскоре после рождения царевича Петра Петровича принудили его силою дать себе реверс, по силе коего он отрекся от короны и обещал ретироваться во всю свою жизнь в пустыню. И как ваше величество в Померанию отлучились, и видя, что он, по своему реверсу, в пустыню не пошел, тогда, будто, вы вымыслили иной способ, а именно призвать его к себе в Дацкую землю и под претекстом обучения, посадя на один воинский свой корабль, дать указ капитану вступить в бой со шведским кораблем, который будет в близости, чтоб его, царевича, убить. Чего ради принужден был от такой беды уйти».
35
Помочь (франц.).
Царю доносили также о тайных переговорах цесаря с королем английским Георгом I: «Цесарь, который по родству, по участию к страданиям царевича и по великодушию цесарского дома к невинно гонимым дал сыну царя покровительство и защиту», спрашивал английского короля, не намерен ли и он, «как курфирст и родственник Брауншвейгского дома, защищать принца», причем указывалось на «бедственное положение – miseranda conditio доброго царевича» и на «явное и непрерывное тиранство отца – clara et continua paterna tyrannidis не без подозрения яда и подобных русских galanterien» [36] .
36
Иронически: учтивостей (нем.).
Сын становился судьею отца.
А что еще будет? Царевич может сделаться оружием в руках неприятельских, зажечь мятеж внутри России, поднять войною всю Европу – и бог весть, чем это кончится.
«Убить, убить его мало!» – думал царь в ярости.
Но ярость заглушалась другим, доселе неведомым чувством: сын был страшен отцу.
КНИГА ШЕСТАЯ
Царевич в бегах
I
Царевич с Ефросиньей катались в лодке лунною ночью по Неаполитанскому заливу.
Он испытывал чувство, подобное тому, которое рождает музыка: музыка – в трепете лунного золота, что протянулось, как огненный путь, по воде, от Позилиппо до края небес; музыка – в ропоте моря и в чуть слышном дыхании ветра, приносившего вместе с морскою соленою свежестью благоухание апельсинных и лимонных рощ от берегов Сорренто; и в серебристо-лазурных, за месячною мглою, очертаниях Везувия, который курился белым дымом и вспыхивал красным огнем, как потухающий жертвенник умерших, воскресших и вновь умерших богов.
– Маменька, друг мой сердешный, хорошо-то как, – прошептал царевич.
Ефросинья смотрела на все с таким же равнодушным видом, как, бывало, на Неву и Петропавловскую крепость.
– Да, тепло; на воде, а не сыро, – ответила она, подавляя зевоту.
Он закрыл глаза, и ему представилась горница в доме Вяземских на Малой Охте; косые лучи весеннего вечернего солнца; дворовая девка Афроська в высоко подоткнутой юбке, с голыми ногами, низко нагнувшись, моет мочалкою пол. Самая обыкновенная деревенская девка из тех, о которых парни говорят: вишь, ядреная, кругла, бела, как мытая репка. Но иногда, глядя на нее, вспоминал он о виденной им в Петергофе у батюшки старинной голландской картине «Искушение святого Антония»: перед отшельником стоит голая рыжая дьяволица с раздвоенными козьими копытами на покрытых шерстью ногах, как у самки фавна. В лице Ефросиньи – в слишком полных губах, в немного вздернутом носе, в больших светлых глазах с поволокою и слегка скошенным, удлиненным разрезом – было что-то козье, дикое, невинно-бесстыдное. Вспоминал он также изречения старых книжников о бесовской прелести жен: от жены начало греху, и тою мы все умираем; в огонь и в жену впасть едино есть.
Как это случилось, он и сам не знал, но почти сразу полюбил ее грубою, нежною, сильною, как смерть, любовью.
Она была и здесь, на Неаполитанском заливе, все та же Афроська, как в домике на Малой Охте; и здесь точно так же, как, бывало, сидя по праздникам на завалинке с дворнею, грызла, за неимением подсолнухов, кедровые орешки, выплевывая скорлупу в лунно-золотые волны; только, наряженная по французской моде, в мушках, фижмах и роброне, казалась еще более непристойно-соблазнительной, невинно-бесстыдною. Недаром пялили на нее глаза два цесарских драбанта и сам изящный молоденький граф Эстергази, который сопровождал царевича во всех его выездах из крепости Сант-Эльмо. Алексею были противны эти мужские взоры, которые вечно льнули к ней, как мухи к меду.
– Так как же, Езопка, надоело тебе здешнее житье, хочется, небось, домой? – проговорила она ленивым певучим голосом, обращаясь к сидевшему рядом с нею в лодке маленькому, плюгавенькому человеку, корабельному ученику Алешке Юрову; Езопкою звали его за шутовство.
– Ей, матушка Ефросинья Федоровна, житие нам здесь пришло самое бедственное. Наука определена такая премудрая, что, хотя нам все дни жизни на той науке трудить, а не принять будет, для того – не знамо, учиться языка, не знамо – науки. А в Венеции ребята наши помирают, почитай, с голоду – дают всего по три копейки на день, и воистину уже пришли так, что пить-есть нечего и одежишки нет, ходят срамно и наго. Оставляют нас, бедных, помирать, как скотину. А паче всего в том тягость моя, что на море мне быть невозможно, того ради, что весьма болен. Я человек не морской! Моя смерть будет, ежели не покажут надо мною милосердия божеского. В Питербурх рад и готов пешком идти, только чтоб морем не ехать. Милостыню буду просить на дороге, а морем не поеду – воля его величества!..
– Ну, брат, смотри, попадешь из кулька в рогожку; в Питербурхе-то тебя плетьми выпорют за то, что сбежал от учения, – заметил царевич.
– Плохо твое дело, Езопка! Что же с тобой, сиротой, будет? Куда денешься? – сказала Ефросинья.
– А куда мне, матушка, деваться? Либо удавлюсь, либо на Афон уйду, постригусь...
Алексей посмотрел на него с жалостью и невольно сравнил судьбу беглого навигатора с судьбою беглого царевича.
– Ничего, брат, даст Бог, счастливо вместе вернемся в отечество! – молвил он с доброю усмешкою.
Выехав из лунного золота, возвращались они к темному берегу. Здесь, у подошвы горы, была запустевшая вилла, построенная во времена Возрождения на развалинах древнего храма Венеры.
По обеим сторонам полуразрушенной лестницы к морю теснились, как факельщики похоронного шествия, исполинские кипарисы; их растрепанные острые верхушки, вечно нагибаемые ветром с моря, так и оставались навсегда склоненными, точно грустно поникшие головы. В черной тени изваяния богов белели как призраки. И струя фонтана казалась тоже бледным призраком. Светляки под лавровою кущею горели как погребальные свечи. Тяжелый запах магнолий напоминал благовоние, которым умащают мертвых. Один из павлинов, живших на вилле, пробужденный голосами и шумом весел, выйдя на лестницу, распустил хвост, заигравший в лунном сиянии, как опахало из драгоценных камней, тусклою радугой. И жалобные крики пав похожи были на пронзительные вопли плакальщиц. Воды фонтана, стекая с нависшей скалы по длинным и тонким, как волосы, травам, падали в море капля за каплей, как тихие слезы, – словно там, в пещере, плакала нимфа о своих погибших сестрах. И вся эта грустная вилла напоминала темный Элизиум, подземную рощу теней, кладбище умерших, воскресших и вновь умерших богов.